Гобелены грез - Роберта Джеллис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, в частности, писал: "Мой дядя снял жилье в городе, чтобы создать лучшие условия для своего воина. Поэтому я буду в Морпете в доме Утрида Мерсера накануне Дня Поминовения. Не знаю, какой день де Мерли назначил для суда но, надеюсь, все решит поединок. Я с нетерпением ждУ того момента, когда убью злейшего врага своей семьи. Меня самого удивляет это стремление и жажда его крови. Не припомню случая, когда я желал бы убить человека, но теперь мое страстное желание — избавить мир от Лайонела Хьюга. Делаю это не только ради себя: если я буду наследником Ратссона и Тревика, то смогу просить тебя стать моей женой. Никто тогда не будет оспаривать мое право, и ничто не будет угрожать исполнению моей мечты. Ты знаешь — это самая большая награда, которую только могла уготовить мне судьба. Возможно, причина моей ненависти и злости к сэру Лайонелу кроется в его жестоком обращении с дядей, старым человеком, о котором Хьюг знает, что тот — последний представитель рода Ратссонов. Разве он не мог дать старику спокойно умереть и таким образом положить конец этому делу. Правда, дядя совсем не собирается умирать. Он достаточно крепок, подвижен и настолько любознателен, что ты, душа моя, найдешь в нем хорошего собеседника, хотя он человек мирской, несколько циничен и совсем не святой, но чем-то напоминает мне отца Ансельма, если судить по твоим рассказам.
Не могу представить, неужели такой человек мог бы быть изгнан и вынужден был бы голодать, так как не похоже, чтобы он просил или принимал от короля Генриха хоть что-то, несмотря на свое постоянное пребывание при дворе. Изгнание его из Ратссона лишило бы его крыши над головой. Каждый раз, когда я думаю, что ты не смогла бы встретиться с моим дядей, не появись я здесь вовремя и не встань на его защиту, у меня возникает острое желание сразить глупца, способного уничтожить человека, стоящего десяти.
Любимая, я мог бы писать и писать, но заканчивается лист, свеча оплывает, и нужно заканчивать письмо, чтобы Морель мог доставить его тебе завтра. Радость настолько переполняет меня, что я с трудом могу сдерживать себя".
Морель приехал в Джернейв 23 октября, немногим более месяца спустя после отъезда Хью. Для Одрис этот месяц длился вечность. Обещание Хью, будто они расстаются ненадолго, прочно врезалось в ее память. Она холодела от страха, вспоминая выражение непреклонности на его лице, решительный голос, и то, что, когда он велел ей идти, её руки заскользили по его телу, не в силах сомкнуться, чтобы остановить. Одрис долго стояла на том месте, где, уходя он оставил ее, пока Фрита, проводившая Хью назад в комнату, не вернулась и не уложила хозяйку в постель. Преданная Одрис, та плакала, жалея ее, и нежно гладила, сожалея о своей немоте, о том, что не могла выразить словами свои чувства.
Служанка была так напугана леденящим молчанием Одрис, что сама не ложилась спать, а села на пол рядом с кроватью и стала прислушиваться. Фрита надеялась услышать тихое размеренное дыхание спящей, но опасалась услышать плач, однако, не слышала ни того, ни другого, пока, наконец, усталый голос не произнес: «Ложись спать, Фрита. Ты ничем не сможешь помочь мне сейчас. Завтра… Завтра ты должна натянуть новую основу на станок».
В последующие недели Одрис не подавляла в себе желание ткать, как делала это прежде. Она посвящала себя осенним заботам — следила за сбором и складированием трав для приправ и лечения, за правильным смешиванием сухих цветочных лепестков, служащих для освежения воздуха и прокладывания между легкими летними платьями, чтобы исчезли вредные насекомые и неприятные запахи, а также за вымачиванием корней и листьев для эликсиров и еще за составлением лосьонов и целебных мазей. Одрис видела, что молодые соколы уже начинали охотиться и отмечала гнезда, к которым они возвращались. Она готовила и устанавливала приспособления, используемые для их ловли, чтобы птицы привыкли к ним и перестали бояться. Но, когда погода была сырая или не удавалось заснуть, Одрис ткала.
Она ткала картину, последнюю, где был изображен единорог. Иногда, когда ее руки направляли нить, она думала, что была совсем другой, начиная первую часть своей фантазии (так она это называла), и была благодарна Хью за вдохновение, навеянное его появлением. Это прошло несколько недель спустя после того, как она сказала, что ничего иного не желала бы, только быть необходимой мужчине так, как Рахиль — Иакову. Какой глупой она была! Тогда ей не приходило в голову: за радость ощущать свою необходимость другому человеку — нужно платить. Сейчас Одрис знала, что каждому дано пройти свой путь или по тусклой, но спокойной равнине незамысловатых удовольствий, или через высокие горы наслаждения и счастья, чередующиеся с глубокими и мрачными долинами горя и боли. Не может быть вершин радости без ущелий страха.
Одрис думала, как по-детски она обижалась на Хью за причиненную ей боль, как сердясь, хотела избавиться от него. Все это прошло вместе с ее детским неведением. Когда она следила за соколами или работала в саду и кладовой либо ткала, мысленные картины двух жизней — однообразной равнины маленьких радостей и каменистой тяжелой тропы человеческой любви — проплывали перед ее мысленным взором, возвращаясь снова и снова. Задолго до окончания гобелена, она приняла решение. Одрис не боялась взбираться на скалы за соколами, не боялась и боли падения: она любила лес и горы больше унылых распаханных полей, поэтому не станет бояться ни любви, ни слез.
И в тот день, когда Одрис сказала Фрите повернуть ее ткацкий станок так, чтобы можно было увидеть сотканное полотно, она только вздохнула, зная, что там увидит: в саду, сверкающем пестрой окраской цветов, на боку лежит единорог; глаза его закрыты, голова возлежит на юбке женщины. Руки женщины нежно поддерживают огромную голову с единственным, сверкающим на солнце рогом; и она наклонилась над животным так низко, что видны только макушка ее головы и золотой водопад волос да чисто-белая сверкающая грива единорога. Животное, должно быть, спало: на его блестящей шкуре не было видно признаков ранения — но кони не спят лежа. У Одрис стало тяжело на сердце; ее душа не находила покоя и вспыхнувшая было надежда угасла. Потом глаза девушки уловили еще что-то — еле видимую тень… Увидев это, она отвела взгляд от картины и выглянула в окно, подавляя холод страха. Затем вновь вернулась к картине. Тень лежала у подножия клумб, один ее конец напоминал протянутую руку и был направлен сторону склоненной фигуры женщины.
Отношение Одрис к гобелену было двойственным. С одной стороны, она восхищалась своим умением так искусно отображать образ, используя темную окраску цветов, листьев и травы в том месте, куда падала тень, с другой — содрогалась от ужаса, боясь, что снова в ее работе появилась Смерть. Не поднимая глаз на полотно, Одрис с горечью напомнила себе: правду опаснее скрывать, чем знать. Еще внимательнее изучив гобелен, она больше не обнаружила ничего для себя нового и, не найдя объяснения изображенному, понемногу успокоилась. Ей показалось, что рука тени была слегка поднята, но не было видно указующего, грозящего перста Смерти как во многих картинах, где та фигурирует. Затем она вспомнила слова отца Ансельма "Смерть всегда добрее жизни, ибо Бог и его Мать — всепрощающи и простят любой грех тому, кто в нем искренне раскаивается. Только жизнь ничего не прощает, и мы вынуждены дорого платить за наши ошибки. "