Крещение - Иван Акулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что-то ты про баню начал? Баню надо, Охватов. Нy погибает тело. Ведь это шуточное ли дело — с декабря месяца не мывались толком.
— Баню делаем, а железа на трубы нету. Ты разреши, пока нет полковника, спять с крыши листика два— три. Сдохнем без бани.
— Сдохнем вчистую, — согласился Минаков.
— А дом, он что? Он ничего. Он и без трех листиков не рухнет.
— Да что мне, Охватов. По мне, хоть весь его раздень. А что полковник скажет? Не поглянется ведь ему, уж это-то я знаю. Закатает он тебя под арест.
— Закатает — туда и дорога.
— Ой ты?
— Чего уж там, Минаков, все едино. Весной вот напахнуло. Дома, бывало, как появятся первые проталины, ботинки достанешь, чистить их начнешь, будто в гости позвали. Душа поет. Ребятишки на свежей земельке, у заборов, в чику жарят. Свяжешься с ними — всю мелочь выгребут, подлецы. Бери, пацанва, весна скоро!.. Так я возьму пару листиков. Пополнение вот получим и — снова и бой. Уж до чего хочется в баньке побывать! Спасибо тебе, Минаков, за угощение. Я тебя, Минаков, за эту доброту с веником попарю. Ты, если боишься полковника, возьми да уйди куда-нибудь на полчасика. Ничего он не узнает — я со стороны сада сниму.
Минаков согласился и даже встал на караул.Охватов был немножко знаком с кровельным делом, потому быстро перещелкал ножницами жестяные клямары, которые держали железо на обрешетке, и в четверть часа спустил на землю косяк кровли. Дальше все пошло как по маслу.К глухой стене своей хаты, под вишневыми деревьями, приткнул верстак, и весело загремела жесть, зазвенела старая, проржавевшая ось, на которой Охватов гнул и сводил швы.С первыми ударами всполошилась вся деревня: не то набат, не то тревога, не то сбор играют. Прибежал посыльный из штаба полка — глаза навыпучку:
— Кто приказал шум производить?
Но Охватов даже ухом не повел. Ходил и ходил молотком по жести, и послушно гнулась она, свертывалась в трубу. Обитое от грязи железо новело, шов выходил ровный с заплечиком, а Охватов оглядывал трубу, как и положено мастеру, неторопливо, степенно, целился через нее в небо и ставил наконец к стене одну возле другой, как крупнокалиберные артиллерийские стаканы.
В деревне среди бойцов только и разговоров было о бане. Возле дома, где работал Охватов, перебывал едва ли не весь полк, а какой-то маленький боец, черный и с подвижными плечами, все притирался к Охватову, угощал табаком и хвалил.
— Мастак ты, парень. Где-то ты вот научился же? И ловко-то как. Ловко. Перекури это дело.
У Охватова рукава шинели подвернуты, полы заправлены под ремень; сам он весь отдан делу, но похвалу слышит. А чернявый, цыганского обличья, льнет:
— Перекури, парень, а то запалишь печенку.
Охватов перебросил с руки на руку очередную трубу,подмигнул чернявому:
— Вот так, смолю и к стенке ставлю. А я ведь знаю, что тебе надо. Котелок сделать.
— Ей-богу! Ой какой ты славный. Ты редкозубый. Видишь, зубы редкие у тебя — значит, характером добрый ты. А котелочек сделай мне. На двоих у нас котелок, а меня с души воротит кушать с ним: рот мокрый, зубы гнилые… Я тебе сахару дам порций десяток — это же не баран начихал. Кури мой табак на здоровье.
После труб Охватов из куска покрепче свернул котелок с проволочной окантовкой и дужкой. Чернявый бил смуглыми пружинистыми пальцами по дну своего нового котелка, приплясывал на радостях:
— Ой, парень, по тебе невесту можно найти только у нас в Молдавии. Поедем к нам в Молдавию. Мишку Байцана вся Молдавия знает. Вот гляди… — Мишка положил на ладонь коробок спичек, повернул ладонь книзу — коробок исчез. — Нет, ты скажи, редкозубый, поедешь или не поедешь?
— Да ведь Молдавия твоя под немцем еще…
— К лету освободим. У меня там мать, отец, дочка…
— К лету, Миша, Молдавии нам не освободить.
— Я знаю, — покорно согласился Байцан и померк.
Только теперь Охватов заметил, что у Байцана многоморщин под глазами и со старческой скорбью западают углы рта.
— Ну ладно, Миша. Все равно наше дело правое.
— И победа будет за нами, — повеселел Байцан и, белозубо улыбаясь, сказал: — Хороший ты парень. Я еще приду к тебе и научу делать фокусы, Ловкость рук — и никакого мошенства.
XXV
Вечером, стыкая трубы в дезкамере, Охватов увидел на ремне напарника, немолодого бойца, свой недавно сделанный котелок.
— Откуда он у тебя?
— Котелок-то?
— Котелок-то.
— Немцы из дальнобойной три снаряда бросили — пристрелку, очевидно, провели, — а по дороге с котелком в руках шел цыганок из нашей роты… Котелочек-то уж больно хороший — не пропадать же добру.
— Да ведь я только что с ним разговаривал. После обеда уже.
— От смерти не посторонишься, — вздохнул боец. — А цыганок этот ох и дошлый был: как начнет выкидывать фокусы — спасу нет. И фронта боялся. Ой как боялся! Все крутился возле комиссаров, нельзя ли куда в клуб приткнуться. Уйдет, бывало, выхлопатывать себе местечко, а мы катим его почем зря за трусость и малодушие. Да и что, в самом деле, один — на склад, другой — в клуб, а воевать? Словом, несем Мишку Байцана — пыль столбом. Кажется, подвернись он под горячую руку — морду набьют. Но вот придет Мишка, выкинет фокус — и все забывается, нету на него злости. Думаешь, черт возьми, да охота человеку жить. Охота. Но…
— А вы знаете, что у Мишки вся семья в оккупации? — с вызовом спросил Охватов. — Может, он потому и жить рвался, что хотел семью на свободе увидеть.
— В бой бы надо рваться за семью-то, я так полагаю.
— Мало ли полагаешь. Человеку обстреляться надо, попривыкнуть. Может, тот же Мишка храбрей бы храброго сделался. На фронте поменьше о себе думать надо, Это не сразу приходит.
— А может, и в самом деле, жить теперь надо по пословице — надвое: и довеку и до вечера. Мишка вот хотел жить довеку…
Боец кончает обкладывать железную бочку кирпичом и, сознавая, что управится скорее Охватова, не торопится: кирпичи хорошо подгоняет, швы выравнивает, а сверху несильно, но настойчиво поколачивает деревянной ручкой молотка. У него широкий угластый лоб, широкий подбородок и крупные некрасивые губы. Кожа на лице гладкая, по-ребячьи нежная. Охватов не любит его за эту кожу и почему-то не верит ему, а свою жестяную работу ставит несравненно выше печного дела и оттого смотрит на бойца с явным превосходством. Но когда тот сказал, что жить надо надвое, Охватов приятно поразился мудростью его слов. Подвесив к потолку очередное колено трубы, он изумленно смотрел на бойца, сгибом руки заламывая шапку и вытирая вспотевший лоб.
— Ты это мудро сказал, о жизни-то.
— Не я сказал — народ. А народ всегда мудро говорит. И знаешь, что интересного во всем этом деле? Кстати, тебя как зовут? А меня Козырев. Ты «Угрюм-реку» не читал? Не читал. Ну бог с ней. Так вот, дорогой Коля, во всей этой петрушке меня больше всего удивляет одно обстоятельство: тот, кто живет довеку, не дотягивает и до вечера. — Козырев ополоснул руки в ведре, в которое макал кирпичи, вытер их о свои обмотки, подошел к Охватову — Ты, Коля, отдохни немного, а я расскажу тебе.
— Вот и будем точить лясы. Так, что ли? — хмуро и недружелюбно прервал Охватов Козырева и опять невзлюбил его.
— Ну ладно, ты работай, а я буду рассказывать. Я в запасном полку был писарем строевого отдела. И мы с капитаном отправили маршевую роту не в ту дивизию. Нас обоих по шапке. Я рядовой, со мной проще: в маршевую и — на передовую. А капитана крутили, вертели — Да с нами же, во главе маршевой. Пока шли до передовой, у капитана штаны не стали держаться: боялся смерти. В полк прибыли — его вместе с нами в окопы, ротным. Приполз он к нам — краше в гроб кладут. А на передовой тишина. Покой. За день выстрела три услышишь, и то много. Наша солдатня совсем распоясалась: суп на бруствере стали варить. Оправляться — опять наверх, белым местом к немцу. Мы капитана начали вводить в обстановку, рассказывать, где, что, как. Капитан только через неделю решился выглянуть из-за бруствера, вот так. — Козырев прикрылся ладошкой до самых ресниц. — Выглянул, а пуля тут как тут. По височку чирк его. Только и успел наш капитан сказать: «Напиши, Козырев, жене, сберегательная книжка в обложке двадцать третьего тома…» А чьего тома, не сказал. Не успел. Тоже человек рассчитывал жить довеку. Верно?
Козырев рассказывал живо, помогал себе жестами, выпучивал или прикрывал глаза, двигал бровями, и Охватов заслушался его, забыв, что у бойца гладкая, нежная кожа, потому что жил этот человек не такой жизнью, в какой родился и вырос он, Колька Охватов.
— Мне думается, — продолжал Козырев, берясь за свой измазанный глиною молоток, — мне думается, что ты, Коля, уже хорошо успел повоевать. Как, не ошибаюсь?