Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя также не учитывать голосов (правда, крайне немногочисленной, а после падения М. М. Сперанского — совершенно умолкнувшей) группы политических деятелей, которые считали, что внутренние реформы России более необходимы, чем военные действия, и опасались, что война с Наполеоном надолго отбросит исполнение конституционных планов.
Подавляющее большинство русского общества было охвачено резкими антинаполеоновскими настроениями. Они были настолько сильны, что в напряженные моменты войны различие между отдельными идейными группами зачастую смазывалось. Приведем два характерных примера.
Николай Михайлович Карамзин, уезжая из Москвы (он покидал ее одним из последних, успев спасти лишь рукописи своей «Истории Государства Российского»), встретил при выезде из города своего старого знакомца, известного патриота, добродушного Сергея Глинку. Глинка — человек неуравновешенный, легко соединявший исключительную мягкость души с вспышками крайнего энтузиазма, — находился на вершине трагического восторга. Стоя в толпе возбужденного народа и почему-то размахивая большим ломтем арбуза, он пророчествовал о будущем ходе событий. Увидев Карамзина, Глинка обратился к нему с трагическим вопросом: «Куда же это вы удаляетесь? Ведь вот они приближаются, друзья-то ваши! Или наконец вы сознаетесь, что они людоеды, и бежите от своих возлюбленных! Ну, с богом! Добрый путь вам!»[428] Карамзин молча сжался в глубине кареты — и вовремя: дискуссия с Глинкой в раскаленной атмосфере этого дня могла стоить писателю жизни.
Однако описанный эпизод имеет смысл сопоставить с другим, происшедшим в это же время. Карамзин, которого Глинка, по старой памяти, представил галломаном, провел день следующим образом. Накануне, отправив семью из Москвы, он переехал в дом к Ф. В. Растопчину, с которыми его связывали отношения свойства (они были женаты на сестрах). Характеры и симпатии Карамзина и Растопчина в «обычное» время были столь различны, что в иной ситуации их объединение могло бы изумить. В последние же дни перед сдачей Москвы Карамзин вечерами в доме Растопчина пророчил гибель Наполеона не хуже Сергея Глинки. Более того; утром того дня, когда Глинка разоблачал его «галломанию», Карамзин собирался лично принять участие в сражении у стен Москвы и покинул столицу только тогда, когда стало ясно, что она будет сдана без боя. Перед этим он благословил нескольких своих молодых друзей сразиться и погибнуть у стен Москвы.
Лев Толстой в «Войне и мире» глубоко проник в динамику общественных отношений и общественной психологии, показав, как вчерашний бонапартизм русских свободолюбцев в момент, когда война перенеслась на территорию России, сменился героическим патриотизмом. Патриотические настроения охватили и мужчин и женщин, что прекрасно передано и в «Войне и мире», и в уже неоднократно упоминавшемся нами пушкинском «Рославлеве», и в незаконченной драме-мистерии А. Грибоедова «1812 год».
Война с первых же дней изменила повседневную жизнь армии, создала совершенно новый быт, полностью противоположный довоенному порядку. Русская армия начала XIX века (в отличие от армии петровской и суворовской в XVIII столетии) была «парадной армией». Под бой барабана и звуки флейты она должна была вышагивать, поднимая ногу, как в балете.
«Парадная армия» не только отличалась обилием условностей, бессмысленных с точки зрения логики войны. Унаследованная от прусской армии фрунтомания была не причудой Павла I и Павловичей, а политикой. Подобно тому, как дрессировщик, в подавляющем большинстве случаев, является естественным врагом животного, что исключает возможность их солидарности и сговора, прусская система обучения делала солдата и офицера врагами. Солдат ненавидел офицера больше, чем неприятеля, и офицер отвечал ему тем же. Прусская методика не только радовала глаза Павловичей балетной стройностью движений, но и воспитывала войско, в котором офицеры не могли бы в случае переворота рассчитывать на поддержку солдат. Такую армию можно было использовать для блистательной демонстрации вдохновенных изобретений фрунтомании, но для войны она не годилась. Не случайно в среде Павловичей повторялись слова: «Война портит армию».
1812 год отбросил подобные представления. Ему не нужна была «армия парадов». Истории стала необходимой народная армия, ей потребовались огромные массовые усилия, массовые жертвы.
У войны много разных сторон. Нас, как уже говорилось, интересует та сторона событий, которая волновала Л. Толстого и Стендаля, — поведение человека на войне.
Александр Твардовский писал:Города сдают солдаты,Генералы их берут.
Но между генералом и солдатом стоит офицер. В 1812 году это был молодой дворянин. Многие из этих офицеров, собственно говоря, и начнут жизнь на полях сражений. О них и пойдет речь.
Война создала совершенно новый стиль и темп жизни не только для солдат, но и для офицеров, особенно для тех, чей военный опыт был невелик. К трудностям похода они не успели привыкнуть. Например, если в дни отступления у генералов оставались коляски, денщики, деньги, то младшие офицеры в первые же дни войны все это растеряли: исчезли куда-то коляски, отстали денщики, крепостные повара оказались где-то совсем в других деревнях. А ведь офицеры в ту пору должны были питаться за свой счет, пищу надо было покупать самим — в разоренной стране и, как правило, почти не имея денег. (Не следует полагать, что офицер русской армии в массе своей был богатым. Хорошо обеспеченные молодые люди служили обычно в гвардии, армейский офицер очень часто происходил из небогатой семьи, и денежные его возможности были весьма невелики.)
Из дневника генерала H. H. Муравьева-Карского мы узнаем о бытовых условиях жизни молодого офицера в начале войны: братья Муравьевы сразу же оказались в прожженных, рваных шинелях; один из них заболел. При отступлении хаты были забиты ранеными, которых просто бросали на произвол судьбы; начался тиф, появились вши… Все это для молодых людей, которых воспитывали французы-гувернеры и которые проводили детство в Швейцарии, оказалось совсем новым. Но они увидели в первую очередь не свои невзгоды — они увидели Россию, народные страдания.
Трудно себе представить, насколько изменялась жизнь офицера, попадавшего в боевые условия. На войне само собой отпало множество ненужных, но в мирное время обязательных деталей армейской жизни. Отпали не только парады, но и побудки, потому что на войне никого не будят и никого спать не укладывают — этим занимается неприятель. Здесь уже не требуют с солдат петличек, вычищенных сапог. А главное — офицерская молодежь оказалась гораздо ближе к солдатам.
До войны офицер встречался с солдатами как командир роты или батальона. Он приходил на время учений, к восьми утра, а примерно к двенадцати — часу дня он уходил. Дальше солдатами занимался фельдфебель. Теперь солдат и офицер — все время рядом, и мы увидим, какое огромное влияние окажет это на молодежь будущего декабристского поколения.
Между офицером и солдатом уже в период отступления сложились совершенно новые отношения. Их не следует идеализировать: отношения эти во многом вырастали на почве крепостного быта. Но помещик и крестьянин были не только врагами. Основной массе крестьян привилегированное положение барина казалось естественным — ненависть направлялась против «плохого» барина. Офицеры для солдат по-прежнему оставались господами, но теперь (а не во время парада!) существование их было осмысленно, мотивированно: воевать без них невозможно. Одновременно и офицеры увидели в солдатах соучастников в историческом событии. Особенно ярко проявился новый стиль отношений в партизанской жизни.
Н. Троицкий недавно показал, что партизанское движение задумано было еще до того, как Денис Давыдов изложил его принципы Кутузову[429]. Однако история справедливо связала партизанскую войну с именем Д. Давыдова. Поэт и воин-партизан оказался не только смелым практиком партизанского движения, но и разработал до сих пор уникальную его теорию. Он отметил неизбежную народность партизанской войны, неизбежность сближения в ней солдата и офицера.
Очень интересно Денис Давыдов писал о том, что народная война потребовала совершенно иных навыков. Когда гусары Давыдова впервые показались в русских деревнях, в тылу у врага, русские мужики их чуть не перестреляли, потому что мундиры — и французские и русские в золотом шитье — были для крестьян одинаково чужими и они приняли гусар за французов. «Тогда, — пишет Давыдов, — я на опыте узнал, что в Народной войне должно не только говорить языком черни, но и приноравливаться к ней и в обычаях и в одежде. Я надел мужичий кафтан, стал отпускать бороду, вместо ордена св. Анны повесил образ св. Николая и заговорил с ними языком народным»[430]. Николаевского ордена в России не было, но этот святой, чей образ в народном сознании иногда даже заслонял Христа, глубоко национален. Происходит двойная замена: символа военного — церковным и дворянского — общенародным. Икона св. Николая и самим Давыдовым воспринималась как знак его сближения с народом — как и сама партизанская деятельность. Вопрос имел и практическую сторону. Только в таком виде (армяки, борода, икона), а главное — не говоря по-французски (что тоже было запрещено гусарам-партизанам), отряд Дениса Давыдова начал быстро обрастать крестьянами, и это послужило сигналом к народной войне, которая сыграла столь большую роль в окончательной судьбе наполеоновской армии и еще большую — в перестройке сознания русского образованного человека, дворянина.