Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобные эксперименты в области этики, чаще всего — теоретические, — как правило, осуществлялись людьми высокой личной нравственности. Обрушивались же на них «с лицемерными гоненьями» те самые «люди света», которые позволяли себе на практике любые формы тайного разврата.
Сложность реальной картины увеличивалась еще тем, что просветительские идеи, опускаясь с высот теории в бытовое поведение, как правило, молодых людей, легко смешивались с нравственной распущенностью, лишь прикрывавшей себя модными словами. Нам трудно определить, каково было реальное поведение Карамышева, поскольку в сознании его жены эти, по сути дела, весьма различно мотивированные действия вели все в ту же пропасть греха. А мы вынуждены смотреть на Карамышева глазами Лабзиной, поскольку ее воспоминания — единственный наш источник. Мы должны воспринимать его поведение уже переведенным на идейный язык его жены. Поэтому выяснение того, что же представляла описываемая Лабзиной реальность, остается проблематичным. Приведем пример.
Мемуаристка сообщает, что в Петербурге ее муж целые ночи проводил за карточной игрой, оставляя ее одну, и приходил домой с грязными от карт руками. В этом описании реальностью является лишь ночное отсутствие и грязные руки Карамышева. Причины же того и другого принадлежат интерпретации мемуаристки. Мы не можем проверить степень их обоснованности, но способны сравнить их с другими, альтернативными предположениями.
Карамышев — химик и преподаватель. В описываемое время он организовывал лабораторию и вел как преподавательские, так и исследовательские эксперименты. Одновременно он осуществлял и большую административную работу. Времени ему, видимо, не хватало. Можно предположить, что ряд опытов проводился в ночное время или, по крайней мере, длился до позднего вечера. Усталость, испачканные руки и одежда в равной мере могут быть результатами как картежной игры, так и научных экспериментов. Мы остановимся перед этой альтернативой и не будем пытаться угадать, чем именно занимался Карамышев в это время, но отметим лишь, что для его жены тут никакой альтернативы не было: она была заранее уверена, что он предается разврату, а уверенность, предпосланная наблюдению, неизбежно деформирует то, что мы видим.
Итак, мы можем лишь реконструировать некоторые стороны поведения Карамышева. И если мы вспомним, что Карамышев — европейски образованный человек, крупный ученый и что доброту его характера не отрицала даже сама Лабзина, то скорее можно будет предположить, что он сознательно «воспитывал» свою жену в духе своего понимания «философских идей». В согласии с натурализмом XVIII века Карамышев отделял любовь как нравственное чувство от естественного полового влечения. Этим он, видимо, оправдывал то, что, получив в жены тринадцатилетнюю девочку, долгое время не воспринимал ее как женщину. Столь же категорично, как и ее масонские воспитатели, Карамышев приобщал свою молодую жену к противоположной системе взглядов и поведения — к свободомыслию и вольнодумству. Однако и добронравие, и свободолюбие внедрялись в душу и ум девочки-женщины с напором, напоминающим насилие.
Великий скульптор-философ Фальконе воспроизвел в мраморе один из основных символов XVIII века — статую Галатеи в момент оживления мрамора (тема эта привлекала и Руссо). Фальконе изобразил рождение жизни и мысли в неживом и бесчувственном материале под влиянием творческой силы Просветителя. Именно такую роль отводил век Просвещения философу-государю, а просветительская педагогика — творцу-учителю. Идеальным объектом просвещения казалась женщина-ребенок, tabula rasa[421] в двойном смысле. В одном третьестепенном, ныне совершенно забытом романе первых лет XIX века герой, желая создать себе в жены идеальную женщину, изолирует ее с младенческого возраста, заключая ее в отдельном помещении, лишенном окон, где она, обнаженная (одежда — ложный вымысел человеческой цивилизации!) растет в естественном неведении предрассудков. Герой посещает ее также без одежд. Таким образом, устранение всех предрассудков как бы возрождает естественное счастье первого человека. С той или иной степенью последовательности идея «естественного воспитания» получила широкое распространение. По сути дела, от нее недалек Алеко в ранних вариантах пушкинской поэмы «Цыганы». Здесь герой обращается к своему новорожденному сыну с монологом, где рисует программу воспитания «естественного человека»:
Дитя любви, дитя природыРасти на воле без уроков,Не знай стеснительных палатИ не меняй простых пороковНа образованный развратПускай цыгана бедный внукЛишен и неги просвещеньяИ пышной суеты наук —Зато беспечен, здрав и волен…
(Пушкин, IV, 445)Но то, что выглядело поэтически привлекательно в философских трактатах или поэмах, принимало совершенно иной вид при попытках реализовать теорию на практике. Можно предположить, что именно это произошло с Карамышевым, занявшимся воспитанием своей жены. Даже перечисляя все грехи своего мужа, Лабзина никогда не обвиняла его ни в жестокости, ни в отсутствии любви к себе, а уж тем более в скупости или каких-либо подобных пороках. Главным упреком Карамышеву был его разврат. Однако даже сквозь ее описания в поведении Карамышева просматривается последовательная, хотя и очень, на наш взгляд, странная, педагогическая система.
На первом этапе он делает свою малолетнюю жену свидетельницей любовных сцен между ним и его любовницей. Затем, когда Анна Евдокимовна уже становится женщиной, он предлагает ей завести любовника и сам берется обеспечить ее «кандидатом». Видимо, таким способом Карамышев полагал приобщить жену к свободе, при этом все время подчеркивая, что он ее любит и что ни его, ни ее свобода не затрагивают связи их сердец. Даже сквозь призму пересказов Лабзиной перед нами выступает поразительная сцена конфликта двух типов превращения философских теорий XVIII века в бытовое поведение: «…сколько я ему ни говорила, что неужто я не могу усладить его жизни и разве ему приятнее быть с чужими, — он отвечал: „Разве ты думаешь, что я могу тебя променять на тех девок, о которых ты говоришь? Ты всегда моя жена и друг, а это — только для препровождения времени и для удовольствия“. — „Да что ж это такое? Я не могу понять, как без любви можно иметь любовниц“. <…> Он засмеялся и сказал: „Как ты мила тогда, когда начнешь филозофствовать! Я тебя уверяю, что ты называешь грехом то, что есть наслаждение натуральное, и я не подвержен никакому ответу“» (с. 77–78). На подобное «просвещение» Лабзина просила мужа, чтобы он «оставил меня в глупых моих мнениях». Здесь вспоминаются и слова протопопа Аввакума своим противникам: «Умны вы с дьяволом», и нападки Руссо на умствования как источник разврата.
С такой же прямолинейностью и грубым насилием Карамышев пытался «отучать» свою жену и от других «предрассудков». Реальный быт столичного «просвещенного» дворянства давно уже к этому времени расстался с обязательным соблюдением постов. Известный мистик, министр просвещения в эпоху Александра I, князь А. Н. Голицын вспоминал эпизод, свидетелем которого он был, когда, в бытность свою пажом, прислуживал за столом Екатерины II. Во время позднего ужина в рождественский сочельник, в котором участвовали Потемкин и Суворов, стол был скоромным, и Суворов сидел, не прикасаясь к пище. На вопрос императрицы Потемкин насмешливым тоном отвечал, что Суворов — богомолец и будет поститься «до звезды»[422]. Екатерина II остроумно вышла из положения, приказав пажу подать из ее кабинета звезду ордена Андрея Первозванного и подала ее Суворову со словами: «Фельдмаршал, ваша звезда взошла».
Однако расстояние между практическим нарушением правил поста и демонстративными поступками этого рода было очень велико. Карамышев придавал своему поведению в этих случаях характер «воспитательного поступка»[423]. Он не только не постился сам, но и насаждал «просвещение», заставляя свою рыдающую жену есть в пост скоромное.
Но диалога между мужем и женой не получалось: они говорили на разных языках. Его просвещение для нее было грехом. Их разделяла граница моральной непереводимости. А. Е. Лабзина на «просветительские» опыты мужа отвечала обличительной речью: «Я за тобой девятый год и не видала, когда б ты хоть перекрестился; в церькву не ходишь, не исповедываешься и не приобщаешься. Чего ж я могу ожидать лучшего? Нет мне, несчастной, никакой надежды к возвращению моего потеряннаго спокойствия» (с. 69).
Таким образом, внимательное чтение текста позволяет нам высветить то, что лежит за его пределами: две культурные традиции, разделяющие в конце XVIII века русское дворянское общество, борются за воспитание молодой женщины. Причем следует отметить, что на поведение обеих конфликтующих сторон наложила отпечаток общая гуманность культуры XVIII века. Она выступает в поведении Хераскова. А даже самые обличительные описания Карамышева Лабзиной показывают в нем человека доброго, хотя и раздражительного. Он заботится о своих беззащитных подчиненных, и суровые «воспитательные мероприятия» в отношении к жене неизменно сменяются у него периодами нежности. Таким образом, мы становимся свидетелями не конфликта между добротой и злобой, а взаимной слепоты противоположных культур. Драматизм ситуации усугубляется тем, что два эти человека, говорившие на взаимно непереводимых языках и разгороженные стеной обоюдного непонимания, определенное время любили друг друга и причиняли взаимную боль, искренне желая друг другу добра.