Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь период отступления Кайсаров провел в очень трудных условиях: его товарищ, профессор Рамбах, вернулся в Дерпт и вся деятельность типографии легла на его плечи. Он получил чин майора ополчения и один начал трудное дело — издание печатной продукции в отступающей армии. По-видимому, Кайсаров был автором тех листовок, которые направлялись во французскую армию от имени Барклая де Толли.
Положение походной типографии несколько изменилось к лучшему, когда в армию приехал Кутузов. Брат Кайсарова, Паисий, был любимым адъютантом Кутузова (многим, видимо, он известен по картине «Совет в Филях»). Он оказал помощь Андрею Кайсарову в организации типографии штаба. Типография превратилась фактически в голос молодых офицеров, группировавшихся вокруг Кутузова и активно его поддерживавших.
После Бородинского сражения, во время ночного отступления, Кайсаров встретил своего старого друга, поэта В. Жуковского. Через Москву они прошли вместе. Александр Чичерин провел ночь после сражения в философских спорах с друзьями; Кайсаров и Жуковский иначе: они зашли в Успенский собор в Кремле и отслужили молебен за спасение России. Размышления Чичерина о будущем России и молебен Кайсарова и Жуковского — две стороны того нового, что переживала русская молодежь в 1812 году. Офицеры из армии Потемкина и Суворова думали и говорили о другом.
Типография Кайсарова развила особенно активную деятельность в Тарутинском лагере. Плоды ее, видимо, дошли до нас далеко не полностью. Когда Кутузов умер, Паисий и Андрей Кайсаровы пошли в партизанский отряд, и там А. С. Кайсаров погиб.
События 1812 года охватили весь дворянский мир России. Однако переживание этих событий не было однородным. Кроме рассмотренных уже Петербурга и Москвы, был еще третий мир — дворянская провинция. Облик провинции 1812 года резко отличается от ее обычной каждодневности. Большое число жителей Москвы отхлынуло в провинцию: те, кто имел поместья в Саратовской губернии, на Украине, в Орловской или Курской губерниях, направлялись в свои вотчины, чаще — в близкие к ним губернские города: время настраивало на общественность и люди предпочитали оседать группами, собираться вместе. Письма из армии и кутузовские реляции, печатавшиеся на отдельных листах толстой голубоватой бумаги, передавались из рук в руки. В это время частное письмо выполняло порой функцию газеты: его не стеснялись передавать и переписывать. Это, равно как и прилив в провинцию богатых столичных жителей, оживляло ее. Отличительной чертой 1812 года стало стирание резких противоречий между столичной, погруженной в политику, жизнью и «вековой тишиной» жизни провинциальной.
Вместе с тем драматически складывалась судьба тех, кто, покинув Москву, оказывался отрезанным от своих поместий, занятых французами, или вообще поместий не имел (как, например, Карамзин, давно уже практически передавший свою земельную собственность брату). Попавшие в Нижний, в уральские или поволжские города, часто уезжавшие из Москвы, все оставив или, как Ростовы в «Войне и мире», скинув с телег имущество, чтобы разместить раненых, оказывались в непривычно бедственном положении. Заброшенный в Нижний Новгород и кое-как там перебивавшийся Василий Львович Пушкин писал:
Примите нас под свой покров,Питомцы волжских берегов!Примите нас, мы все родные!Мы дети матушки Москвы!Веселья, счастья дни златые,Как быстрый вихрь промчались вы!Чад, братий наших кровь дымится,И стонет с ужасом земля!А враг коварный веселитсяНа башнях древнего Кремля!
Стихи Василия Львовича Пушкина не отличались художественной силой, но такие слова в них, как «Жилища в пепел обратились» или же сказанные о Наполеоне:
Погибнет он! Бог русских грянет!Россия будет спасена![433] —
видимо, действовали на слушателей (Василий Львович любил читать свои стихи) безотносительно к их художественным достоинствам.
Многие московские семьи — люди, укрепленные в Москве корнями и проводившие там всю жизнь, за исключением поездок за границу, на воды, или путешествий в родовые деревни, — оказались разбросанными в центральных и восточных губерниях России. Трагична была участь семьи Карамзина. Карамзин отправил свою семью в деревню, а сам до последней минуты оставался в Москве. Вот что он писал Дмитриеву в Петербург 20 августа 1812 года: «… отправил жену и детей в Ярославль с брюхатою княгинею Вяземскою[434]; сам живу у графа Ф. В. Растопчина и готов умереть за Москву, если так угодно Богу. Наши стены ежедневно более и более пустеют: уезжает множество». В этом письме Карамзин с неожиданной для его суховатых писем эмоциональностью пишет, что Растопчина он полюбил «как Патриот Патриота». Письмо написано в переломную для Карамзина минуту: он отказывается от начатого им огромного труда — «Истории», ибо готовится делать историю, а не описывать ее: «Я простился и с Историею: лучший и полной экземпляр ея отдал жене, а другой в Архив Иностранной Коллегии. Теперь без Истории и без дела читаю Юма о Происхождении идей!! <…> Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю. Увы! Василий Пушкин убрался в Нижний»[435]. В этом письме характерно многое: и чтение Юма, в котором Карамзин искал исторических ответов, и умолчание о том, что сам он собирается пойти в ополчение и драться у стен Москвы (это могло бы прозвучать как невольный упрек коренному москвичу Дмитриеву, проводившему эти дни в безопасном Петербурге), и явная ирония в адрес непатриотического, как кажется Карамзину, поступка Василия Львовича Пушкина.
Сражение под Москвой не состоялось, и Карамзин вынужден был одним из последних покинуть город. Следующее письмо Дмитриеву он написал почти через два месяца — 11 октября — из Нижнего Новгорода: «Выехав из Москвы в тот день, когда наша Армия предала ее в жертву неприятелю[436], я нашел свое семейство в Ярославле и оттуда отправился в Нижний. Думаю опять странствовать, но только без жены и детей, и не в виде беглеца, но с надеждою увидеть пепелище любезной Москвы: граф П. А. Толстой предлагает мне идти с ним и с здешним ополчением против Французов. Обстоятельства таковы, что всякой может быть полезен или иметь эту надежду: обожаю подругу, люблю детей; но мне больно издали смотреть на происшествия решительныя для нашего отечества». Далее Карамзин как бы подводит черту предшествующей жизни: «Вся моя библиотека обратилась в пепел, но История цела: Камоэнс спас „Лузиаду“[437]. Жаль многого, а Москвы всего более… <…> В какое время живем! Все кажется сновидением»[438].
Карамзину дорого достался уход из Москвы: он потерял не только труды многих лет, но и одного ребенка, умершего в дороге.
События взволновали и провинцию. Служивший в эту пору в Пензе Ф. Ф. Вигель рассказывал о впечатлении, которое произвело на него известие о взятии Москвы. «В воскресенье, 8 сентября, день рождества Богородицы, пошел я на поклонение губернатору. Я нашел его в зале, провожающего князя Четвертинского. Я худо поверил глазам своим, и у меня в них помутилось. Не будучи с ним лично знаком, много раз встречал я в петербургских гостиных этого красавца, молодца, опасного для мужей, страшного для неприятелей, обвешанного крестами, добытыми в сражениях с французами. Я знал, что сей известный гусарский полковник, наездник, долго владевший женскими сердцами, наконец сам страстно влюбился в одну княжну Гагарину, женился на ней и сделался мирным жителем Москвы; знал также, что, по усиленной просьбе графа Мамонова, он взялся сформировать его конный казачий полк. Какими судьбами он в Пензе? Что имеет он с нею общего? Оборотясь к одному из братьев Голицыных и на него указывая: „Что это значит?“ — спросил я. — „Он приехал, — отвечал он мне, — навестить жену свою, которая теперь с матерью находится в Пензе, проездом в Саратовское имение“. — „А что армия?“ — спросил я. — „Он видел ее на Поклонной горе, где собирались, кажется, дать последнее решительное сражение“. Приезд Четвертинского мне все сказал. Он не хочет быть дурным вестником, подумал я, и на день, на два оставляет нам еще надежду.
Целый день ходил я как шальной, избегая, елико возможно, делать вопросы. Вечером навестили меня братья Ранцовы, из коих старший был некогда моим товарищем в министерстве внутренних дел; вид их показался мрачен и угрюм. Говоря о том о сем, „завтра понедельник, — сказал я, — что-то привезет нам завтрашняя почта?“ — „Нет, — сказал мне младший Ранцов, — не ждите ее, она уже не придет“ — и… объявил мне истину. Четвертинский не мог скрыть ее от губернатора, а сей скромный человек сказал ее на ухо двум или трем столь же скромным людям, так что к вечеру, кроме меня, почти весь город знал, что Москва сдана без бою»[439].