Шипка - Иван Курчавов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, — сказал он, — тогда не было времени отблагодарить! Значит, из-под Горного?
— Оттуда, — ответил Игнат.
— Там у вас успех, а мы!.. — Стрельцов недоговорил и махнул рукой.
— Всякое бывало и у нас, — . глухо проронил Суровов.
— Ничего, Телиш мы еще возьмем! — уже решительней произнес Стрельцов.
На левом фланге хлопнуло орудие. Стрельцов, пожав руку Игнату, заспешил к своим артиллеристам, а Суровов направился в отрытую траншею. За первым выстрелом загремели другие. Пушкари словно состязались в скорости и вели огонь быстро. Он стал ураганным и сплошным, с едва различимыми паузами. Игнат догадался, что в артиллерийскую пальбу вступили все семьдесят два орудия. Над турецкими укреплениями возникли круглые комочки белесого дыма, обозначившие разрывы гранат. Сейчас там начнет падать плотный обжигающий град шрапнели. Турки тоже открыли огонь, не такой частый, но достаточно сильный, Десятки гранат рвались недалеко от батареи, наполняя воздух свистом разлетающихся осколков. Игнату показалось, что это лишь раззадорило русских и они стали стрелять чаще и громче, отвечая на каждый турецкий залп двумя и тремя залпами, обливая их редут и позиции артиллеристов свинцовым и железным дождем.
Турки не выдержали такого темпа, огонь с их стороны постепенно ослабевал. Возможно, они берегли снаряды, чтобы ударить в решающую минуту, когда русские гренадеры и егеря поднимутся из своих ровиков и устремятся в атаку. Игнат хотел верить, что огонь противника ослаб потому, что ему изрядно всыпали и что турки наверняка потеряли не одно свое орудие.
Совершенно неожиданно русские трубачи заиграли отбой по всей боевой линии. Вершина редута в одно мгновение стала красной от фесок. Суровов увидел повернувшегося к нему Стрельцова, который развел руками и дал понять, что «Отбой» это совсем неподходящая команда для такого момента и что у него достаточно гранат и шрапнели для решительного «разговора» с противником.
Вскоре показался русский офицер с маленьким белым флажком парламентария, а с ним пятеро пленных турок, видимо, для сопровождения или перевода русских условий. «Что ж, сдаться на милость победителя — не худший, а лучший способ.
Если из двух зол выбирать меньшее, оно таковым и окажется»1,— рассуждал про себя Игнат.
Он наблюдал, как из-за. укрытия с группой своих вышел невысокий, плотный турок и замахал белым платком, как они встретились с нашим парламентером и потом двинулись в сторону высот, на которых находился штаб Гурко. Тогда и громыхнуло могучее «ура»; люди, решившие, что атаки укреплений теперь не будет и им не придется погибать под этим Телишем, вложили в этот возглас всю силу своих глоток. Подпоручик Суровов, познавший многие беды под Плевной и Горным Дубняком, кричал вместе со своими солдатами.
Ни он, ни капитан Стрельцов, ни тысячи других солдат и офицеров не знали, что противник было поставил какие-то неприемлемые условия, что генерал Гурко пригрозил обрушить шквал огня еще большей силы и начать штурм новыми гвардейскими дивизиями, хотя их не было и в помине. Оглушительное «ура» как бы подкрепляло твердость намерений русского командования. Требования штаба Гурко о капитуляции были приняты.
Но прошли томительные часы, прежде чем из редута показались первые турки. А потом они пошли колоннами: в синих куртках и щегольских фесках — низам, в рыжих — редиф, в поношенном и потерявшем форму обмундировании — мустах-физ. Последним ехал сам Измаил-Хаки-паша, толстый, маленький, с невыразительным, угодливо улыбающимся лицом. Было видно, что Йзмаил-паша порядочно напуган, что он заискивает перед русскими и готов кланяться всем, кого сейчас встретит. Этой мыслью Суровов поделился с капитаном Стрельцовым. Тот с презрением взглянул на кругленького улыбающегося пашу, восседавшего на маленькой, под стать ему, лошади, и пренебрежительно сказал:
— Будешь улыбаться и кланяться, сотворив столько зла! Наши охотники ползали ночью на оставленные позиции, чтобы подобрать раненых, а нашли отрезанные головы, руки и ноги, увидели замученных пытками людей. Палачи и мерзавцы!
— Этого пашу надо бы самого без головы оставить! — гневно бросил Суровов и сжал свои сильные кулаки.
— Отопрется, — процедил Стрельцов. — Свалит все на башибузуков. Они всегда это делают, когда нужно держать ответ!
Турки уходили за пригорок. Колоннами. Без знамен, барабанов, рожков и оружия. Глядя им вслед, Суровов думал: побольше бы таких дней и таких колонн! Это лучше Плевны и лучше Горного Дубняка. Даже того последнего часа, когда они брали Большой редут…
В справедливости слов капитана Стрельцова о зверствах, совершенных по команде Измаил-паши, Суровов убедился слишком скоро.
Однажды в ноле Игнат увидел странного священника: гот был в золоченой ризе и с кадилом в руках; фигура сгорбленная и унылая. Он был жалок, и его праздничное одеяние никак не гармонировало ни с местом, ни с обстановкой. Рядом с ним стоял солдат, видимо причетник, а чуть поодаль — коренастый мужчина в гражданском пальто и с большой седеющей бородой. Игнат не удержался, чтобы не подойти ближе. Священник справлял панихиду. Кончив кадить и петь, он обернулся к бородатому и сказал, что это большой срам. Бородатый с ним согласился и протянул руку в сторону высокой и пожухлой травы. Туда посмотрел и Игнат Суровов. Увидел он нечто такое, что взволновало его до крайности: отрезанные руки и ноги, обезглавленные туловища… Тут он снова услышал расстроенный голос священника, который жаловался бородатому, что черная риза его застряла в обозе и ее не подвезли, что ему пришлось надеть праздничную и отпевать усопших — не кощунство ли это над памятью павших героев? «Не срам ли это?» — повторил он свой вопрос. Бородатый, как мог, успокоил его, а потом увидел подпоручика и представился:
— Художник Верещагин. Вы, вероятно, пришли хоронить этих мучеников? — Он показал рукой на зверски обезображенные трупы.
— Нет, я зашел сюда случайно. Увидел батюшку и зашел, — ответил Суровов. Он хотел напомнить художнику о своей встрече с ним в госпитале, но решиЛ, что это будет совсем некстати, да и вряд ли запомнил его Верещагин.
— Надо срочно Предать земле тела этих мучеников, — сказал Верещагин, — Что тут наделали эти варвары, ай, ай, ай! На месте генерала Гурко я не отправлял бы в почетный плен те-лишского пашу, а привел бы его сюда, показал бы ему всю его мерзость, нашел бы подходящее дерево и вздернул на сук. Только такую казнь заслуживает этот негодяй!
Художник еще долго смотрел на поляну и горестно качал головой. Он медленно зашагал к своей лошади, не спеша залез в седло и, еще раз покачав головой, поехал к Софийскому шоссе. Священник осенил долину крестным знамением и передал кадило причетнику. Тот вытряхнул угасающие, бледные угли на притоптанную мокрую траву и положил рядом с ними кадило, чтобы остудить для походного сундучка. Помог священнику снять ризу, аккуратно свернул ее, сунул в сундук и пригласил священника следовать дальше, чтоб до сумерек отпеть сложивших головы в других местах.
Суровов все еще стоял и смотрел. Он думал о том, что, по природе своей не будучи жестоким, он мог бы, как и художник Верещагин, запросто повесить телишского пашу. Да и не только пашу. В назидание другим тут можно бы повесить и его кровавых, жестоких помощников.
Из-за пригорка показались двое: гренадер из его роты и егерь. Только у егеря почему-то были закручены назад руки, а гренадер держал на руке бердан. Это заинтересовало подпоручика: гренадер — его подчиненный, почему же он так немилостив к своему брату егерю? Лишь на близком расстоянии он обнаружил, что егерь — вовсе не егерь, что на нем турецкие штаны и сапоги, а из кармана егерского сюртука торчит красная феска.
— Прятался, ваше благородие! — доложил солдат, — Я под пустыми ящиками ноги его увидел!
Суровову хотелось ударить мародера по лицу и бить его до тех пор, пока хватит сил. Но это показалось ему мелким, недостойным его офицерского звания. Тогда он схватил у солдата ружье и стал загонять патрон, приговаривая зло и хрипло:
— Я тебя сейчас! Ты у меня, сукин сын, будешь знать, как добивать и грабить раненых!
Он уже не глядел на турка, испытывая наслаждение от того, что совершит правый суд. Но турок бросился в ноги Суровову и стал целовать его грязные, не видевшие щетки сапоги, что-то бормоча по-своему. Суровов не понимал его. Отчаявшись, турок стал перебирать свои пальцы, начиная от мизинца и кончая большим. Наконец, придя уже в полное отчаяние, он заревел надрывно и неприятно, совсем не по-мужски. Он голосил тоскливо и снова что-то показывал, держа ладонь рядом с землей и постепенно поднимая ее, пока не дошел до подбог родка.
— Дети у него, ваше благородие, — догадался солдат, — Восемь. Самый маленький еще ползает, а самый большой ему по плечо!