Заре навстречу - Вадим Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ради того, чтобы попасть на спектакль, Тима готов был выслушать любые отцовские наставления и только просил:
— Ты про Шекспира чего хочешь говори, но про представление, пожалуйста, наперед не рассказывай, а то неинтересно смотреть будет.
Папа пожал плечами:
— Я хочу, чтобы ты понял это величайшее творение.
— Ладно, — согласился Тима, — я буду понимать, но только после.
В раздевалке Тима увидел Нину Савич и Георгия Семеновича. Нина была одета в хрустящее розовое шелковое платье, в пышных волосах — огромный бант, на длинных, как у цапли, ногах черненькие блестящие, как резиновые галоши, туфли. По правде сказать, она очень походила сейчас на фею или даже на цветок львиный зев, а ее бант — на бабочку. На Тиме же ничего нового не было.
Мама только вычистила и выгладила ему куртку, перешитую из папиной студенческой тужурки, и велела сдать в гардероб валенки, а вместо них надеть старенькие, заскорузлые сандалии.
Не показывая, как он восхищен Ниной, Тима спросил небрежно:
— Ты чего так вырядилась? Сама в спектакле выступать будешь, что ли?
— А ты вообразил, сейчас лето? — и Нина остановила взгляд на его сандалиях.
У Тимы от обиды даже пальцы в сандалиях поджались. Но он ответил вызывающе:
— Спартанцы тоже зимой и летом в сандалиях ходили, а один даже, не дрогнув, дал лисице, которую под рубаху спрятал, весь свой живот выесть.
— Я знаю, — с торжеством заявила Нина. — Он украл лисицу и просто отпирался, когда его спрашивали, украл или нет, — и снисходительно протянула: — Тоже спартанец нашелся!
Тима покраснел и не придумал, что ответить. Воспользовавшись тем, что папа, холодно раскланявшись с Савичем, отошел в сторону, Тима буркнул презрительно:
— Надела на ноги галоши, будто дождя зимой боишься, — и присоединился к папе.
Так как меньшевики были за войну с Германией, а большевики против войны, отношения между папой и Георгием Семеновичем в те дни очень сильно испортились.
В своей статье, напечатанной в газете "Северная жизнь", Савич обозвал папу предателем отчизны, а папа в большевистской газете "Революционное знамя" написал, что Савич вроде официанта буржуазии и для него русский народ — только пушечное мясо. Зная об этой вражде папы с Савичем, Тима решил сделать папе приятное и сказал:
— Я сейчас Нинке Савич такое про ее буржуйский вид сказал, что она аж вспотела.
Лицо у папы потемнело, вытянулось, и он сказал Тиме с горечью:
— Разговаривать в неуважительном тоне с девочкой — как это низко! — и заявил решительно: — Если ты сейчас же не извинишься, я сам буду вынужден принести за тебя извинения.
Спас Тиму третий звонок. Сидя в амфитеатре, он видел далеко впереди розовый бант Нины и черную, гладко причесанную голову Савича. Папа сердито сопел, огорченно косился на Тиму и в конце концов предупредил суровым шепотом:
— Если в антракте не попросишь у Нины извинения, уйдешь домой.
Режиссером спектакля был известный фельетонист из "Северной жизни" Николай Седой. Он внес в пьесу какие-то сокращения и отсебятину, чем папа был до крайности возмущен. В антракте, встретив Егора Косначева, папа стал изливать ему свое возмущение мистическим истолкованием пьесы. А Егор Косначев поддакивал и говорил, что нельзя позволять Седому так преступно поганить Шекспира.
Хотя Тима был глубоко взволнован тем, что происходило на сцене, и вся душа его протестовала против осуждения спектакля, он воздерживался высказывать свое мнение, чтобы не напомнить папе о себе и тем самым избежать необходимости просить извинения у Нины Савич.
Роль Джульетты исполняла сама Чарская. Ее распущенные волосы были повязаны розовой ленточкой и завязаны таким же красивым бантом, как у Нины. В легком кружевном платье и высоких, до колен, ботинках с тонкпми, рюмочкой каблуками она выглядела очень нарядной, все слова она произносила нараспев, под музыку рояля, на котором играл тапер из синематографа «Фурор», толстый, жирный человек, у которого щеки свисали на плечи и тряслись в такт музыке.
Ромео в офицерских сапогах со шпорами и судейской цепью на шелковой рубахе, вправленной в трико, все время испуганно косился на суфлерскую будку. Сначала зрители слышали, что говорит суфлер, а уж потом эти слова выкрикивал сам Ромео.
Стража главного феодала выходила на сцену в пожарных касках и в бумажных, ярко раскрашенных камзолах, которые актеры очень боялись порвать, вмешавшись в драку между слугами Молтекки и Капулетти.
Но Тима очень скоро перестал замечать эти детали спектакля, весь охваченный тревогой за судьбу двух влюбленных. Потрясенный их трагической гибелью, он без стеснения обливался слезами. И когда в зале зажгли свет, долго утирался папиным платком и щипал губы, которые у него прыгали сами собой.
Папа не сердился на Тиму за то, что он вдруг оказался слабодушным ревой. Он даже сказал с гордостью:
— Как ни пытался Седой омещанить Шекспира, всетаки гений непреоборим, и, погладив Тиму по голове, снисходительно заметил: — А ты, брат, оказывается, очень впечатлительный субъект.
Тима поднял опухшее лицо и произнес заплетающимся языком:
— Ты, папа, забыл про меня, а я ведь еще перед Ниной не извинился.
— Вот, вот, — обрадовался папа, — искусство облагораживает. Ну что ж, отлично, пойдем поищем Савичей.
Оказалось, что Георгий Семенович пошел с Ниной за сцену для того, чтобы поздравить Николая Седого со смелой и оригинальной трактовкой Шекспира.
Папа, узнав об этом, поморщился, поколебался, но, видя умоляющие глаза Тимы, тоже направился за сцену.
За дощатой перегородкой уборной, похожей на стойло в конюшне, сидела у зеркала женщина в платье Джульетты и размазывала по лицу вазелин, который тут же превращался в разноцветную жирную грязь. На столике перед ней лежал золотистый парик, обвязанный розовой лентой. А ее собственные черные с сединой волосы были туго затянуты на затылке жалким узелкам, перевязанным шнурком от ботинка.
Приблизив к зеркалу лицо, женщина осторожно двумя пальцами отодрала с век наклеенные ресницы и, оглянувшись на папу с Тимой полысевшими глазами, вдруг широко улыбнулась и сказала протяжно в нос:
— Благодарю вас, благодарю. Я действительно сегодня играла с каким-то особым подъемом. — Кокетливо сощурившись, она спросила папу: — Значит, вы тоже, господин Сапожков, признаете власть чистого искусства? — и, не дожидаясь ответа, протянула приветливо: — Весьма польщена, весьма…
Взяв полотенце, она с силой вытерла разноцветную мазь с лица, после чего на ее лбу сразу обозначились глубокие, как на голенище сапога, морщины, и произнесла задумчиво:
— Вечная молодость подлинного искусства — это то, что не дает и во мне угаснуть пылу былой юности.
Папа сказал растерянно:
— Да, Шекспир — это гений. Несмотря, знаете, ни на что.
— А вы что, собственно, хотите этим сказать? — вызывающе спросила Чарская и, повернувшись на табуретке к папе, приказала: — Ну, говорите же, говорите!
Я знаю, вы готовы поносить все, в чем нет прямого вызова обществу.
Тима не слушал вежливых возражений папы. Он был в отчаянии: на его глазах только что погибла нежная, печальная красота Джульетты. Значит, то, что он только что видел и переживал с таким благоговейным восторгом, могло быть вызвано вот этой раздражительной, старой, некрасивой женщиной! И этот скрипучий, сварливый голос только что звучал так мучительно нежно? Только что эта женщина произносила слова любви, а сейчас с такой высокомерной злостью обрывает вежливые рассуждения папы и сердито машет на папу пуховкой, с которой на его вздутые на коленях брюки сыплется белая труха. А до этого в ее руке был цветок, она подносила его к своему прекрасному, тонкому лицу с изящной горбинкой на носу, которую она соскребла только что, словно оконную замазку, и под замазкой оказался короткий, с запавшей переносицей нос с сердито растопыренными ноздрями.
— Пойдем, папа, пойдем, — умолял Тима, стараясь больше не смотреть на Чарскую.
Папа, поклонившись актрисе, заявил:
— И все-таки, Вероника Витольдовна, несмотря на то что я решительно против подобной трактовки Шекспира, прошу принять мое искреннее восхищение вашим талантом.
Чарская вздохнула удовлетворенно:
— Ах, молодежь, молодежь, когда вы перестанете служить политике, а будете наконец без всяких предвзятостей поклоняться подлинному искусству?
Савпчеп они не нашли за кулисами и встретили их уже в раздевалке. Савич спросил папу сухо:
— Ну как, Петр, ты оцениваешь постановку Седого?
Папа ответил сдержанно:
— Так, как она того заслуживает.
— Она заслуживает самых высоких похвал со стороны истинных ценителей, сказал выспренне Савич.
— Мещанский мистицизм, — буркнул сердито папа. — Пиршество дурного вкуса.