Нулевая долгота - Валерий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи, помилуй! Люди добрые! — несется старушечий крик. — Пожар! Пожар!…
Вспоминает о Ваське. Не закрыл ли? «Васька! Васька! Кис-кис…» А на Ярославском шоссе творится что-то непонятное: вспыхивают-гаснут фары, тянутся цепочкой огни, крутится милицейская мигалка, нутряно взвывает сирена «скорой помощи». «Уходить! Быстрее! Васька! Васька! Кис-кис! Где ты?..» Наконец — «мяу!», и у сапога — два зеленых тревожных глаза. Схватил, прижал к груди, чмокнул в холодный мокрый носик и бережно опускает на землю. «Мяу-мяу-мяу…» — несется вслед, а он уходит, торопясь, огородом, на одворицу, косяком срезает путь к шоссе. У старых дубов на княжеской аллее останавливается: отдышаться, сообразить — куда же дальше? Оглядывается на пожар и зачарованно смотрит. В безветрии костер рвется к самым пределам небесного купола. Луна поблекла и торчит ненужной кругляшкой… А рядом, на шоссе, — столпотворение. Иван колеблется: узнать, что там, или незамеченным обойти сторонкой, двинуться в Давыдково.
«А ежели там уже знают? — тревожно спрашивает себя. — Значит, кинутся к Наталье — меня искать. А я что? Ничего, мол, не ведаю. Однако, пока доберусь, Княжино-то сгорит. А это значит: где был? кто поджег? И тут — ага, попался! Допросы-вопросы, и хоп — под арест! Когда еще разберутся… Нет, к Наталье нельзя, — решает Иван. — В Давыдкове опасно: затаскают! Пусть уж сам Пантыкин со Светкой оправдываются. А я: ничего, мол, не знаю. А потому — в другую сторону двигаться надо. В Переславль! К завхозу Дойлову! — обрадованно вспоминает Иван о своем вчерашнем намерении. — А что? Утречком заявлюсь: мол, приехал насчет картошки договориться. Деньги нужны! Потому что увольняют, ликвидируют нас с Гугиным. Да-а… Но у Дойлова не переночуешь — удивится. Придется к Мотьке Кабачниковой завернуть. Прикинусь вусмерть пьяным. Пустит, не прогонит. Совестно, конечно, перед Натальей. Но что поделаешь, раз случилось попасть в эпоху жизни…»
Теперь Ивану ясно, как действовать, и он убежденно шагает к шоссе. Подошел незаметно, да и до него ли! Сколько толпится разных людей — и шоферы, и милиция, и санитары в белых халатах, и пожарники в мешковатых робах, и неизвестно кто: мужчины, женщины, дети. Суетятся, спорят, кричат. А увидел он страшное: загородив, как баррикада, и шоссе, и княжинскую аллею, лежит на боку огромный, стального цвета, рефрижератор с приплюснутой, искореженной кабиной. А перед ним вверх колесами грузовик «ЗИЛ-150».
— Эй, друг… того… как же это? — взволнованно спрашивает Иван, обращаясь к широкоплечему здоровому парню в нейлоновой куртке.
— Не видишь, что ли? — грубо отрезает тот.
— Да вижу-то. Но как… того… произошло? Мы там, далеко, в хвосте, — врет Иван.
Здоровяк мерит его недобрым взглядом снизу вверх, презрительно сплевывает:
— Дрянь деревенская! Таких гадов давить надо, как они только… — смачно матерится парень, видно, шоферюга. — Вон деревню поджег и спасался, паскудина. На шоссе выскочил как бешеный. А тут, видишь, под горку, спуск, ну и, понятно, разгоняются. Ну и того… Человек из-за него погиб.
— А он? — обомлел Иван. Он уже не сомневается, что это — Колька.
— И он сдох, паскудина. Я бы этих деревенских…
Но Иван уже не слушает его. Он подходит к перевернутому грузовику, протирает онемелой рукой грязный номер, чиркает спичку. Так и есть — Колькин! В груди становится пусто-пусто. И, не выясняя больше ничего, Иван побрел по обочине дороги подальше от кровавой катастрофы.
Он бредет вдоль пустого шоссе, спотыкаясь и плача. Слезы катятся по худым щекам, по глубоким желобкам от носа к углам рта — соленые, горьковатые. И навязчиво, одноречиво звучит: «Господи, помилуй! Господи…»
Незаметно добрел до Новин. Избы переполняет яркий свет. В деревне — ни души. «Смотрят телевизоры. Ничего не знают», — безразлично думает он. Не останавливаясь, минует Новины и бредет дальше в темноту. «Эх, если бы только знать! Я бы, как собака, стерег пантыкинскую избу… Что ж ты не откликнулся? — печально и слезно говорит Иван в холодную чернь. — Всего такого не было бы. А то зазря и себя убил, и человека невинного. — Тяжело вздыхает. — Ох, жизнь — колыхание, жуткое дело! Такое происходит…
А Светка с Пантыкиным не знают! — вдруг соображает он. — И до понедельника не узнают. А ведь наткнулись на катастрофу! И, видать, сразу назад, не поинтересовавшись. Утекли через Тугариновку до Новин — и на шоссе. Катят себе в Москву и ничего не знают. А Колька — мертвый… Выходит, прежде всего ему готовила место на кладбище…»
Иван сворачивает на пустую автостоянку, садится за стол под грибком, развязывает рюкзак, шарит внутри, сразу нащупывает бутылку водки. Вытаскивает ее, тупо смотрит: «Светкина… Светкина!.. Эх, сколько из-за них из-за проклятущих, — устало думает он, — натворено бед…» Не раздумывая, швыряет бутылку в черноту леса.
Опять на ощупь шарит в рюкзаке, наконец достает портянки, тщательно обматывает ноги, засовывает их в потные сапоги. Но идти не хочется — навалилась смертельная усталость. Да и куда торопиться? К Мотьке Кабачниковой? Ему опять становится стыдно перед Натальей. К ней бы сейчас! Все бы ей рассказать, до точечки. Покаяться бы! Она б его поняла, пожалела. Начинает с ней разговаривать:
«Эх, Наталья, сладимая ты моя! Абы знать, что все так обернется, я бы от вас и не отлучался. А теперь как же? Как же мне? Вновь блукать по свету, как волк по степи? Опять жизнь налегке?..
Эх, Наташа, ешь ты кашу и не спрашивай меня. Чай-мочай, за уши качай, — злой скороговоркой выпаливает он. — Да разве я смогу теперь на Пантыкина работать? Как же мне ему в глаза смотреть? Как же мне наблюдать его счастье со Светкой?! — И убежденно: — Да они и сами не захотят! Видел я их трусость, испуг. Как от позору бежали. А ежели болтану? Нет, не сможет Семен меня рядом терпеть. Никак не сможет! Страшно будет. Выходит, опять неужива получается…
Эх, Наташа, голуба ты моя, что же мне по нонешним обстоятельствам делать? — спрашивает в отчаянии Иван. — Страна у нас, конечно, большая, всюду стройка. Плотники во́ как нужны. — Он проводит ладонью по горлу: мол, до зарезу. — Без дела не останусь. А плотник я ничего. Все знаю, как делать — и по размеру, и по инструментам. Бывало, на Доске почета висел в нашем строительном тресте. И теперь не хуже буду работать…
Однако, радость моя, — жалуется он Наталье, — плотничать, конечно, хорошо, но меня к земле всегда тянуло. Люблю я возиться с землицей-то. С малолетства люблю. И со скотинкой. Маньку вот жалко, ох как жалко… Но, вишь, обстоятельства разлучают. Не сумел, значит, приспособиться, укорениться. Опять стихия жизни в город гонит…»
И чем больше приучал Иван себя к мысли, что нет ему возврата в родные места, тем сильнее, тем явственнее протестовала его душа.
«Не-е-ет, — говорит он, и уже не Наталье, а прежде всего себе, — не правда все это! Мне-то с чего отсюда уматываться? Что я такое плохое натворил? А ничего! Пусть Пантыкин со Светкой уматываются! Вот так!..
Да, Наталья, никуда я не поеду, — проникновенно продолжает Иван. — Я здесь хочу жить. С тобой, с Настёнкой. По правде, по совести… Не стану я их покрывать — и все тут! И бояться мне их нечего, — убеждает он себя и начинает возмущаться: — Я еще до министра дойду! Я ему объясню, как по уму-разуму строить надо, по опыту жизни. Разве он не поймет? Разве мы тут супротив прогрессу? Но ведь с любовью преобразовывать надо, трын-трава, с умом. — И опять обращаясь к Наталье, сердито обещает: — Я еще и Петьку заставлю помогать! Неминучее, Наташа, для него теперь это дело. Точно тебе говорю. Пусть с самим министром связывает! Мне отступать уже некуда, и не буду я никуда отступать…»
И просветленный, в осознании своей правоты, Иван, торопясь, зашагал обратно…
1981
Синеборье
Часть I
Серёдкинское поле
1Утро. Хмарь. Плотно моросит дождь. И ясно, что это надолго.
Обычно жизнерадостный и болтливый Петр Вортуньев сидит за рулем задумчивый и скучный. Тяжелые думы одолевают и Федора Васильевича Прохорова. Он уже представляет разносный баритон Жгутова, его ненужные угрозы, видит себя в конторе подавленного, с кричащей у уха трубкой, не знающего, что сказать: погодой-то не оправдаешься. В общем, картофельный план безнадежно срывается. И хотя нет в том вины Федора Васильевича, но объективно кто-то должен отвечать, а кроме него не на кого и указать. Жгутов и укажет.
«В этот год он не простит, — печально думает Прохоров. — Вспомнит о моем пенсионном возрасте. Начнет тыкать отсутствием деловитости, энергичности, да еще не постесняется помарать прошлые заслуги. Мол, не можем мы, товарищи, думать о прошлых заслугах руководителя, когда он из года в год срывает планы.
Все правильно, — говорит себе Федор Васильевич. — Да только несправедливо. При чем здесь возраст, неделовитость и прошлые заслуги? Я еще молодым фору дам по части дела. Беда-то не в этом. Не в этом беда, товарищ Жгутов! И ты ведь знаешь это не хуже меня».