На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или всем моим убеждениям уже пришел конец? О чем мне еще думать? О чем! Неужели я поставлю на одни весы одобрение нескольких снобов, лишенных всякого чувства, и искренность, чистоту Данило? И разве не за эту свежесть нравится он мне, и люблю я его? Да! Лучше найти в себе силу терпеть свою изолированность в римской литературной среде, чем хоть на миг позволить себе обидеться на того, кто с такой непосредственной легкостью отдает мне свою юность, свое тепло и любовь. Я гоню постыдные мысли. Но они возвращаются, они оставляют во мне свой след, они омрачают то интеллектуальное одиночество, которое сгущается вокруг меня.
— Слушай, — говорю я, доставая свою чековую книжку, — тебе еще не надоел твой драндулет?
— Ну, Пьер Паоло…
Не понимая, что меня толкает подарить ему сегодня мотороллер, который он уже давно присмотрел себе в гараже подержанных авто на виале Европа, Данило в десятый раз рассказывает мне об опасностях езды на велосипеде, с тех пор как на улицах сделали специальные коридоры для автобусов.
— Да и вообще! — бесхитростно кричит он мне. — Я ведь хочу такой, с хромированными буферами!
Откровенность принесла бы ему и автомобиль, если бы он попросил меня о ней! Я подпишу ему чек, он побежит, как сумасшедший, а я, прислушиваясь к последнему эху его прыжков по мраморной лестнице, буду стоять у перил, не решаясь сразу вернуться в свой кабинет, где меня ждут для правки фанки нового сборника. Который, выйдя в свет, станет источником новых тревог, когда на меня свалится вердикт критиков, готовых превозносить лишь черт знает какую заумь:
— П.П.П., с каждым новой книгой ты все больше отдаляешься от поколения молодых.
44
7 января у меня украли машину. Два дня спустя я прочитал в «Паэзе Сера» о встрече, организованной в Турине первыми университетскими агитационными комитетами. Миланский католический университет был захвачен еще 18 ноября. Движение достигло Генуи, Павии, Кальяри, Салерне, Флоренции. Рим — пока еще нет. (Не удивительно, — сказал бы мой дядя Колусси.) В столкновениях в Милане был серьезно ранен полицейский Состеньо. Телеграмма президента Республики: заклеймить позором «варварское покушение». Реплика судьи «Демократической магистратуры»: полиция напала первой, без всяких оснований. Подчеркнуть красной чертой этот пассаж, чтобы выразить общее возмущение с Данилой. Не успел я найти карандаш, как раздался звонок. Прибежала мама, в полной растерянности.
— Полицейский!
Я поспешил. Бригадир, совсем молодой, маленького роста, коренастый, щелкнул передо мной каблуками.
— Сударь, ваша машина найдена. Я принес вам ключи.
— А! — смягчился я, — входите.
Он спросил разрешения снять свою фуражку, которую он повесил на вешалку. От его черных, кучерявых и коротко стриженых волос сильно пахло брильянтином. Стесняясь стука своих тяжелых кованых ботинок, он на цыпочках прошел в коридор.
— Мне подать кофе? — шепнула мне мама за моей спиной.
— Не вопрос, — так же тихо ответил я.
Бригадир ждал меня, застыв по стойке смирно посереди гостиной. Я невольно предложил ему сесть.
— Мы также нашли вора, — сказал он мне. — Можно по крайней мере с уверенностью говорить о серьезных основаниях для ареста вышеупомянутого.
«Какой стиль!» — подумал я, разглядывая на его загорелой щеке маленькие порезы от слишком тщательного бритья. Бюрократические нюансы его рассказа отнюдь не покоробили меня, я даже почувствовал определенную снисходительность к моему гостю. В нем все выражало амбициозное желание — обреченное на неудачу — скрыть этим чрезмерным шиком свое южное происхождение. Он полагал, что вылив себе на голову флакон ароматизированной помады для волос, он устранит недостаток в росте, доставшийся ему от его предков, которым хроническое недоедание никогда не позволяло вырасти выше одного метра шестидесяти сантиметров.
— Теперь, — подытожил он, — я прошу вас сказать мне, намерены ли вы подавать иск.
— Кто он, этот подозреваемый? — спросил я. — Сколько ему лет?
— Восемнадцать лет.
— А откуда он? Какие-то сведения о нем имеются?
— Он из рабочей семьи.
— Ему восемнадцать, и он сын рабочего!
— Так точно, — сказал он, машинально поднеся руку к фуражке, как будто он был на смотре.
— И вам бы хотелось, чтобы я подал иск и отправил этого парня в тюрьму, так? — сказал я, не скрывая своего недовольства.
Я уже ругал себя за то, что впустил человека, непроизвольно скомпрометировавшего себя, даже если он был лично невиновен, в многочисленных преступлениях, к которым приложили руку его коллеги: притеснения сельскохозяйственных рабочих во Фриули при правительстве Де Гаспери, подавление рабочих выступлений при Тамброни, двадцать трупов в Генуе и Реджо в 60-м году, чуть раньше — двое убитых в Аволе на Сицилии, потом преследования пастухов на Сардинии, война со сторонниками автономии в Верхнем Адидже, сегодня — разгон дубинками студенческих демонстраций в Милане. На низком столике между нашими креслами перед бригадиром лежала «Паэзе Сера» с вынесенным в заголовок хлестким заявлением судьи «Демократической магистратуры».
Полицейский взглянул на газету, но потом буквально сразил меня, пробормотав, краснея при этом до ушей:
— Я тоже сын рабочего.
Заметив, как я недоверчиво разглядываю его, он продолжил:
— Вас это удивляет, да, что сын рабочего занимается таким делом? Я читал ваши статьи, сударь, и вы, должно быть, думаете, что это некрасиво с моей стороны.
Не зная что и ответить, я от волнения громко крикнул: «Мама, ты не сделаешь нам кофе?»
— Вы будете кофе, бригадир?
Он грустно улыбнулся, и прикурив «Нацьонале», которую я ему протянул, принялся молча курить. Мне хотелось узнать о нем побольше. Чтобы завоевать его доверие, я заговорил с ним:
— Судя по акценту, вы неаполитанец. О! — добавил я спешно, боясь, как бы его не обидело мое замечание. — Вот уж какой акцент я люблю, так этот тот, что в Санта Лючии и Порта Альба. Я об этом тоже в своих статьях писал. Так, значит, вы из Неаполя?
— Мой отец работал на сталелитейном заводе Баньоли. Развозил тележки. Мы жили в Фуоригротта. Ввосьмером в двух комнатах.
— Можно войти? — спросила мама.
Она принесла на подносе две чашки и сахарницу.
Бригадир поднялся, встал по стойке смирно, пока мама пододвигала столик, и не сел, пока она не вышла из комнаты. Он пил кофе с приподнятым мизинцем. Меня умилил этот жест, в котором еще пять минут назад я усмотрел бы лишь сервильные потуги копировать манеры той буржуазии, которая приказывала ему дубасить забастовщиков на пьяцца Сант'Амброджо.
— Ввосьмером в двух комнатах? — переспросил я, заметив, что он ему не терпелось выговориться.
— Мы подыхали с голоду. Мама пристроила меня к консьержу во дворце Сан Феличе. Каждое утро я должен был там вымыть четыре лестницы и два двора. А ночью — открывать дверь квартиросъемщикам, которые возвращались после десяти часов. Я спал, не раздеваясь, на сундуке, прямо под дверью. И подскакивал на каждый звонок. Мне было-то всего восемь лет, и мне приходилось вставать на табурет, чтобы дотянуться до засова. Эти дамы в длинных платьях и шляпах и синьоры, которые постукивали меня тросточкой по бокам, проплывали в облаке духов, посмеиваясь над моими всклокоченными волосами. «Метелка! Обезьянка!» Консьерж кормил меня в то же время, что и свою собаку. Мама приходила ко мне по субботам, чтобы забрать заработанные мною сто лир. Вы так терпеливо слушаете меня, сударь. Я это первый раз кому-то рассказываю. Наверно, не нужно было.
Он замолчал, смутившись, инстинктивно провел пальцем по шву на брюках, вздрогнул, наткнувшись на черную каемку, и им вновь овладела необходимость оправдать свою униформу.
— Через несколько недель у меня нашли вшей. Мое место занял один из моих братьев, а меня послали к парикмахеру, чтоб он побрил меня наголо, после чего я остался у него в услужении. Здоровенной щеткой, которую я едва мог удержать в своей руке, я счищал с клиентов упавшие им на пиджаки волосы. Они вознаграждали меня чаевыми, которые хозяин, как только они уходили, быстро засовывал к себе в карман. Сколько бесформенных копен превратились на моих глазах в волнообразные шевелюры под его искусной рукой! Сколько отросших усов сумел облагородить этот человек! «А ля Умберто!» — кричал роялист: «А ля Тосканини!» — меломан. Некоторые требовали лосьон. Холодный и сырой салон наполнялся тогда экзотическими ароматами. Но верхом всего был брильянтин. Предмет роскоши для нашей пригородной глуши. Он хранился в закрывавшемся на ключ шкафчике с зеркалом, откуда я доставал эту склянку с густым и маслянистым содержимым лишь по особым случаям. Хозяин, плюхнув изрядную его порцию на череп какого-нибудь avvocato[48], который то и дело одергивал рукав, подчеркнуто глядя на свои золотые часы, находил после этого удобным вытирать свои руки о мои волосы. Я выходил из парикмахерской, сияя брильянтином. Сильный запах, который исходил от меня, вызывал восхищение у моих товарищей. Корона на голове не снискала бы мне такого уважения у мальчишек с нашей улицы.