Дягимай - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она с насмешкой подумала: какая тут может быть жертва, когда получаешь больше, чем теряешь, и с облегчением вздохнула. Никогда она так неприкаянно не чувствовала себя в редакции, как сейчас. Какая-то чужая, как будто приблудная. А ведь и полугода не прошло, как была здесь в последний раз. Нет, так быстро время не может замести следы.
Коллеги Юргиты тащили ее к себе, угощали кофе, рассказывали пикантные истории, столичные новости, спрашивали, как дышится на вольном деревенском воздухе. Перед тем к ней в коридоре прицепился Бушма из сельхозотдела, подскочил, обдал легким запахом «чернил» и давай рассказывать новый анекдот, суть которого Юргита так и не уловила, хотя сам рассказчик помирал со смеху. К ним присоединился выскользнувший из своего кабинета приятель Бушмы Гурбус, как всегда спешивший в секретариат; и он был весь начинен слухами и сплетнями. Гурбус тут же поведал ей, как однажды на весьма высоких торжествах в районе он увидел такую картину: все жены начальников были одеты в одинаковые импортные платья, хотя каждая из них, приобретая свой наряд прямо на базе, не сомневалась, что только у нее будет столь редкая и шикарная обнова. Гурбус конечно же не подумал, что этим пошленьким рассказом может обидеть Юргиту: если раньше, до замужества, она бы весело посмеялась вместе с ним, то сейчас принялась защищать жен начальников.
— Я все чаще убеждаюсь в том, что провинция — это не географическое понятие. Провинциальным может быть любой человек, где бы он ни жил, — сказала Юргита своей бывшей сослуживице Инезе, когда они обе зашли в кафе не только за тем, чтобы выпить кофе, но и чтобы вспомнить старые времена.
Инеза стояла на своем: район остается районом, независимая женщина может раскрыться только в большом городе, потому что здесь лучше условия для развития интеллекта и короче дистанция от быта до бытия. Пока она выпила свою чашечку кофе, Юргита должна была выслушать целую лекцию об эмансипации «слабого» пола, о залоге женского счастья, увы, пока что недоступного нам, потому что движемся мы к нему черепашьими шагами; а виноваты сами — нет у нас, мол, достоинства ни на грош, потому-то мы, женщины, в кабале у своих двуногих трутней…
Инеза как была, так и осталась верна своему старому боевому знамени: за гегемонию женщин против мужчин которые, как и все самцы в природе, ничтожнее, чем женский род, стоят на более низкой ступени умственного развития (не говоря уже о мире чувств!) и никоим образом не заслуживают того места в обществе, какое сами себе отвели. Она вся пламенела от обиды, защищая свои идеи, которые никто и не собирался громить. Но когда Юргита, которой затянувшийся монолог подруги надоел, попросила передать привет ее мужу, Инеза вдруг зарыдала в голос. Развелась. Взгляды на жизнь не совпали… Как и с первым.
Юргита попрощалась, подумав про себя, что Инеза охотно отдала бы все завоеванные у мужчин свободы за одно ласковое прикосновение любимого.
Нет, нет, не дай бог быть на ее месте! И свобода у нее мнимая, и к тому же нелюбима. А главное — сама никого не любит. Юргита вспомнила свой вчерашний разговор по телефону с домом. Казалось, говорила не по простому, а по видеотелефону и видела обоих — большого и малого, и на сердце было тепло-тепло, словно Лютаураса она обнимала, а сама прижималась к Даниелюсу. Есть ли на свете лучшее убежище от всех невзгод, чем твоя семья! Она шла по улице, не оглядываясь, мимо проходили люди, проплывали дома, витрины магазинов, но Юргита ничего не видела, как бы ослепленная тихой радостью.
Потому, наверно, когда она наткнулась на кассы аэрофлота, остановилась и решила, что лучше всего купить билет заранее. На вопрос же кассирши — вам на сегодня? — Юргита, сама того не почувствовав, кивнула.
И вот она улетает, оставив пригорюнившихся родителей, не побывав на спектакле, не побродив по улочкам Старого города, не забежав и на минутку к брату Даниелюса Повиласу. Домой! Скорей домой!
…Звездная летняя ночь сгустилась под крылом идущего на посадку самолета. Мелькнула луна и тут же скрылась, словно мяч, который сильным ударом послали на другую половину поля. Вдали, на горизонте, замерцала цепочка огней. Епушотас! Как хорошо, что среди этих огней есть и твой — стосковавшийся, ждущий…
Юргита быстро сбегает по трапу и бросается к неказистому зданию аэропорта, подбегает к телефону-автомату, почувствовав тревогу. Переминается с ноги на ногу, не может дождаться, пока удобно устроившийся в будке парень кончит любезничать со своей подружкой. Все! Слава богу!
Дрожа от нетерпения, Юргита хватает трубку. Алюте. Сразу же после первого звонка. Словно сидела у аппарата и ждала.
— Дорогуша, родненькая! — выдыхает она в трубку, сразу и не сообразив, что хозяйка звонит из Епушотаса, а не из Вильнюса. — Как хорошо! Господи, господи…
— Что случилось? — кричит Юргита, и губы ее сковывает волнение. — Говори яснее. Что случилось?
— Товарища секретаря… хозяина… — хрипит Алюте, проглатывая слова, и в трубке слышно, как она захлебывается слезами.
IV
Что это с ним?
Растерянный и испуганный, он смотрит на черную стену мрака. Чья-то рука-невидимка режет ее ножом, словно толстый ватный занавес, и в проступающем проеме открывается белый, подернутый туманом луч с белыми, копошащимися на нем существами… «Больница… Я в больнице…» — наконец понимает он. И этой единственной вспышки мысли достаточно, чтобы сознание прояснилось и, утомленное первым впечатлением, снова затуманилось и погрузило его в небытие. Потом, как бы сквозь сон, он улавливает чьи-то голоса, но не уверен, не бредит ли. Один голос ему очень хорошо знаком, но чей он? Тут же его заглушает другой, скорее всего — доктора («Нельзя, товарищ Гиринене. Еще нельзя…»). А… теперь все ясно: Юргита! Ватный занавес опускается, отделяя его от белой мглы с такими же белыми существами. И когда наконец они снова появляются — на этот раз уже не во мгле, а на светлом фоне палатной стены, выпуклые, яркие, осязаемые, — он страдальчески зажмуривается, как бы ослепленный солнцем. Неужто и вправду жив?.. Жив! Даниелюс чувствует, как кто-то притрагивается к его щеке прохладной ладонью, как чей-то приглушенный добрый голос настойчиво расспрашивает о самочувствии. Он отвечает, не открывая глаз. Скорей бы они убрались из палаты: во всем теле страшная усталость, хочется провалиться в вязкую тьму и спать, спать…
— Оставьте меня в покое…
Они вполголоса обмениваются какими-то фразами — двое мужчин и одна женщина — и выходят из палаты.
— Дела идут на поправку, — бросает один из них на ходу, — еще несколько дней, и вы будете на ногах.
«Знаю. Эти слова вы повторяете каждому, пока тот не сыграет в ящик… Ну, чего я, в самом деле, злюсь на тех, кому должен в ноги поклониться?»
Даниелюс лежит пристыженный, ругает себя, неблагодарного, и никак не может отделаться от странного чувства отчуждения. На стене напротив кровати — зеркало. Он видит его верхнюю часть. Приподняться бы на локтях и посмотреться бы в него — неужто это и вправду я? Но он только чуть приподнимается и тут же падает на подушку, аж в глазах темно. Нет, нечего и пытаться. Но это не очень его огорчает, он ощупывает себя насколько может, — бока, забинтованную голову, — пробует пошевелить ногами. В порядке. Только правая ниже колена вся горит, тяжелая, словно горячими камнями обложена. Неужто перелом? Касается ее пальцами здоровой ноги. Да, гипс…
Даниелюс чуть не плачет от досады. Теперь сомненья нет — несчастье! Угодил, как слепой в колодец. Он силится вспомнить, как все произошло, но в сознании мелькают какие-то отдельные картины, расплывчатые, неяркие, разрозненные, хоть убей, не выстраиваются они в одну цепь, по которой можно бы восстановить все, что случилось. Андрюс Стропус куда-то бежит, кричит как сумасшедший. Истерически вопит какая-то женщина. Чьи-то по-волчьи оскаленные зубы, глаза. Глаза вроде бы людей, но в них звериная ярость, не от голода, а от ненависти к таким же, как они, людям. За глотку — и кончено! Тебя позорно сбили с ног, с грязью смешали твое человеческое достоинство, тебе долго зализывать свои телесные и душевные раны, а они по отбытии срока вернутся домой и примутся за то же самое. А все потому, что мы гуманисты, потому, что благородные, верим в торжество добра, потому, что совесть не позволяет нам раздавить клопа сразу, без размышления, мы непременно должны подержать его взаперти, пока не оголодает, а потом отпустить, чтобы вдоволь напился крови, и только тогда его, разбухшего, снова упечь за решетку!
— Таких расстрелять мало, — слышится чей-то голос из толпы. — Привязать бы к столбу на площади, как в старину, и жилу за жилой, пока не подохнет…
— Истинная правда, — отзывается Пирсдягис и, наверное, в десятый раз принимается со всеми подробностями рассказывать, как зашел утром к Гайлюсу и нашел их обоих, несчастных, мертвыми.