Черные алмазы - Мор Йокаи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И без того с некоторых пор цены слишком уж прочно установились. Чанте давно примелькались в биржевом курсе стереотипные цифры:
«Бондавар: 60 выше пари».
И вот в одно прекрасное утро, когда господин Чанта проснулся с намерением отправить акции в Вену, он зашел в кафе, взял в руки первую попавшуюся газету из тех, что еще не разобрали другие, и, естественно, начал читать ее с конца — оттуда, где крупным шрифтом печатают биржевые новости.
Первое, что он увидел, было лаконичное сообщение:
«Бондавар: 60 ниже пари».
«Ах! Это опечатка, да еще какая! Газетчик, наверное, пьян был, висельник, когда печатал. В шею гнать его, негодяя! Если есть еще полиция в Вене и справедливость в монархии, злоумышленника наверняка закуют в кандалы, чтобы не повадно было пугать добрых людей! Ведь здесь налицо не что иное, как «нарушение общественного порядка».
Потом Чанта одну за другой просмотрел остальные газеты. И обнаружил поразительный факт, что в этот день все газетчики сговорились напиться до того, что не могли отличить разницы между «выше пари» и «ниже пари».
А ведь до первого апреля еще далеко, не могли они этакое пропечатать в шутку.
Чанта решил про себя, что тут не иначе как чудовищное недоразумение, и тотчас же телеграфом запросил Шпитцхазе, в чем дело.
Телеграммы встретились на полпути; Шпитцхазе уже телеграфировал Чанте:
«Большое несчастье… Бондаварская шахта горит… Общая паника… Акции 60 ниже пари… Продавайте все!»
«Уф! Чтоб им пусто было! — выругался господин Чанта. — Продавайте все! На шестьдесят ниже пари! С убытком в шестьдесят тысяч форинтов! Вот уж истинно пришел час, ищи, где веревка от колокола, где крюк в стене, чтобы повеситься! Шести бочонков серебра как не бывало! Всех перебью, растерзаю! Доберусь до Вены! Разворошу весь город, что твой муравейник, если не вернут мне мое добро! Не для того я возил туда мои денежки, чтоб они там пропали!»
Чанта метался, как бешеный бык. Вытряхнул из сундука все акции до единой и в ярости принялся топтать их ногами.
«Ах вы, мошенники, ах, подлецы! Ах вы, грязные вымогатели! Так вы решили проглотить мои шестьдесят тысяч форинтов серебром? Да я все кишки из вас выпущу. Выколочу из вас свое серебро! Убью, раздавлю!»
Он рвал и метал, пока ему под руку не попалась какая-то бумага.
«Эге! Так чего же я беснуюсь, как полоумный в клетке? Что у меня за беда? Да моя беда не больше макового зерна! Ведь вот же письмо моего племянника, вот оно! Как хорошо, что я не вернул его тогда! Ведь он тут обязуется в любой момент купить у меня аль-пари тысячу бондаварских акций. Ну, и молодец же я, что не разжег трубку этой бумажкой. Прямо расцеловать себя готов за смекалку! Ну, и светлая же у меня голова! А какое верное чутье! Да теперь я весь с головы до ног могу завернуться в эту бумагу, и поливай хоть самый студеный, самый яростный ливень, на меня не упадет ни капли».
Тут господин Чанта снова аккуратно сложил в окованный железом сундук акции и драгоценное письмо и окончательно успокоился.
Он немедля засел за письмо к своему дорогому племяннику на адрес парижской квартиры, который он знал; он просил племянника честь по чести, поскольку дела обстоят так-то и так-то, прислать кого-нибудь за акциями; или же он ради старой дружбы готов оказать услугу и привезти их сам, пусть только племянник укажет, куда везти и кто заплатит за них. О процентах за истекшее время они договорятся.
Целую неделю Чанта не мог дождаться ответа на свое письмо. Ну, да ведь и до Парижа путь не близкий.
Зато всю неделю, каждое утро и в полдень он получал телеграммы от Шпитцхазе, который всячески торопил его поскорее избавиться от акций, так как они стремительно падают, ежедневно на десять форинтов. В последний день недели за «Бондавар» давали уже не больше восьмидесяти форинтов, да и то «слабый спрос». Противная партия заметно брала верх.
Господин Чанта в ответ на все это и ухом не повел.
«Пиши, пиши! Отбивай себе пальцы на телеграммах, мне-то какое дело, что ваши акции ни с того, ни с сего вдруг принялись расти вниз, как морковка, и на будущей неделе посулят сто форинтов тому, кто из любви к ближнему возьмет хоть одну из них. Не мои это акции. Нужны мне больно ваши бумажки! Ваши они! Вы их и забирайте обратно, а мне подавайте назад мое серебро. Попались, голубчики!»
И он каждый день заходил в кафе, всем своим видом показывая, что у него великолепное настроение и что оно ну ни капельки не омрачилось. Пусть тот кряхтит, у кого что болит!
Но наутро восьмого дня, когда он в одной из газет прочитал телеграмму из Парижа, в которой сообщалось, что глава фирмы Каульман, господин Феликс, скрылся, оставив ужасающее количество непокрытых долгов, и тут же вслед за тем сообщение из Кале, что бежавший Каульман, спасаясь от полиции, выпрыгнул из вагона и свернул себе шею, — вот тут-то господина Чанту едва не хватил удар.
Он незамедлительно телеграфировал Шпитцхазе, чтобы тот, не теряя времени, распродал все его акции, если купят, по восьмидесяти форинтов; если же покупателя не найдется, то ниже этого; за любую цену, лишь бы продать.
Шпитцхазе ответил:
«Поздно спохватились! Курс стоит на семидесяти. Да и то лишь по номинальной котировке. Спроса нет, одно предложение, не существует больше ни шахты, ни железной дороги, все пропало! Почему вы не продали акции неделю назад, когда вас предупреждали! А теперь можете протопить ими печку или раскурить трубку!»
«Я погиб, — сказал себе господин Чанта. — Пойду домой. Лягу. Помру. Больше незачем жить. Чистейшая глупость тянуть дольше, хотя бы несколько дней».
Он распрощался со всеми знакомыми. Пусть не опасаются за него, он не станет себя убивать. Он умрет естественной смертью, от горя, как иные люди умирают от болезней.
Ведь умирают же люди от случайного сквозняка, от проглоченного несвежего куска или от заразного дыхания, так разве хватит у человека сил пережить такую потерю, такую боль?
Двухсот тысяч форинтов как не бывало!
Аккуратно разложенных по запечатанным бочонкам двухсот тысяч форинтов полновесными талерами.
Не этих обманных, нарисованных на бумаге форинтов: сегодня — красные, завтра — зеленые! А настоящих, звонких монет серебряной чеканки. Тех, что и через тысячу лет не утратят своей ценности!
И вот их нет!
Сердобольные люди отвели господина Чанту домой. Сам бы он ни за что не добрался. Так бы и ходил вдоль всей улицы из конца в конец и стучался бы в каждые ворота: укажите, люди добрые, где мой дом?
Не иначе, подумали бы люди, пировал где-то Чанта, да и хватил лишку.
Придя домой, Чанта велел отвести его в подвал под ручьем, чтобы еще раз убедиться воочию, что и на самом деле нет там больше бочонков, наполненных серебром.
Нет! Ни единого! Все до последнего выманил хитрый столичный мошенник.
О, зачем только он сломал себе шею? Почему не дала ему природа столько шей, сколько бочонков выкатили отсюда по его прихоти!
А как славно лежали они здесь рядышком! Какой был порядок! Здесь двадцатки. Там форинты. В одном бочонке имперские талеры. В другом — талеры с короной!
Какие замечательные деньги — серебряные кругляшки! Самые вечные! Меняются короли, происходят революции, а денежки остаются. Издает ли законы австрийский правитель или венгерский — это им не указ!
И эти чудесные деньги, настоящие деньги он дал выманить у себя из подвала! Из того самого надежного подвала, куда не проникнуть было грабителям, потому что одно нажатие пружины — и все затопила бы вода!
— Пустите воду в подвал! — вне себя хрипел ростовщик. — Пусть затопит подвал! Пусть захлебнется каждый, кто сюда сунется.
Но поздно!
Раньше надо было пустить воду!
Когда еще все бочонки хранились в подвале, чтобы не мог к ним притронуться даже сам хозяин. Тогда они и по сей день лежали бы там! Двадцатки с благородной прозеленью, до белизны отмытые талеры. А теперь одни только лягушки квакают в воде: «Квак-квак, слепой дурак!»
Господин Чанта позволил раздеть себя и лег в постель.
Он попросил послать за священником, чтобы исповедаться и причаститься.
Затем позвал чиновников из магистрата и составил завещание.
Чанта распорядился своими мирскими делами.
У него еще оставалось немало имущества. Но чего оно стоило, если упущено главное, пропала самая ценная добыча, сгинуло серебро?
Все дома, всю сторону улицы он завещал пустующей церкви, куда теперь уж никто никогда не заглянет, где на паперти между плит пробьется трава и зеленой порослью затянутся стены, где мальчишки-школьники по четвергам после уроков станут гонять на дворе мяч.
И пусть будет у церкви свой поп, свой звонарь и сторож.
Поп пусть служит обедню, звонарь трезвонит в колокола, а сторож пусть каждый день открывает двери, как было в ту пору, когда еще десятки и сотни верующих переступали церковный порог, мужчины в камзолах с серебряными пуговицами и женщины в шелковых платьях со шлейфами, — те мужчины и женщины, что не оставили на земле потомства.