Триумф Венеры. Знак семи звезд - Леонид Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Поздно вечером в тот же день, — завершает свой рассказ Кони, — мне дали знать, что убийца арестован в трактире на станции Любань. Он оказался раненным в ладонь правой руки и расплачивался золотом. Доставленный к следователю, он сознался в убийстве и был затем осужден присяжными заседателями, но до отправления в Сибирь сошел с ума. Ему, несчастному, в неистовом бреду все казалось, что к нему лезет о. Илларион, угрожая и проклиная…“»
Этот подсвечник — реальность, а не вымысел. Точно так же существовала в действительности и сонетка, свисавшая над изголовьем в спальне убитого князя фон Аренсберга и описанная в моем романе «Триумф Венеры»: по ней Путилин вычислил убийцу. Все остальное было не совсем так, как у меня написано, и, может быть, даже совсем не так, но сонетку я оставил в неприкосновенности. Она для меня — символ внимания к мелочам, к деталям, без которого, как мне кажется, нет не только сыщика, но и писателя. Во всяком случае, когда я пишу, что «лежавшая на столе полураздетая луковица одним боком стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу», я вижу ее глазами Ивана Дмитриевича. Эта луковица — родная сестра княжеской сонетке и подсвечнику из кельи несчастного отца Иллариона: мой герой снимает с них заклятие немоты, и они свидетельствуют перед нами о человеческой жизни и смерти.
4О Путилине поговаривали, что он далеко не всегда действовал в полной гармонии с законом — у него были свои понятия о справедливости, которые не укладывались в строгие рамки уголовного кодекса. Напрасно Сафонов пытался изобразить его неподкупным стражем порядка, рыцарем без страха и упрека. На самом деле ему гораздо больше подошел бы не рыцарский шлем, а шутовской колпак с бубенцами. Он — веселый плут, пройдоха, изобретатель всяческих кунштюков, лукавый мудрец, знающий цену сильным мира сего, снисходительный и к людским слабостям, и к абсурдности этой жизни с ее парадоксами и непреходящей фантасмагорией. Именно таким я его увидел и описал, и если кому-то все это покажется клеветой или авторским произволом, у меня в запасе есть еще одна длинная цитата из того же А. Ф. Кони — в 1873 г. он занес в дневник следующий замечательный монолог самого Путилина (текст настолько ярок и колоритен, что грех пересказывать его своими словами):
«Теперь преступники настоящие перевелись — ничего нет лестного их ловить. Убьет и сейчас же сознается. Да и воров настоящих нет… То ли дело было прежде, в сороковых да пятидесятых годах. Тогда над Апраксиным рынком был частный пристав Шерстобитов — человек известный, ума необыкновенного. Сидит, бывало, в штофном халате, на гитаре играет романсы, а канарейка в клетке так и заливается. Я же был у него помощником, и каких дел не делали, даже вспомнить весело! Раз зовет он меня к себе да и говорит: „Иван Дмитриевич, нам с тобою, должно быть, Сибири не миновать!“ — „Зачем, — говорю, — Сибирь?“ — „А затем, — говорит, — что у французского посла, герцога Монтебелло, сервиз серебряный пропал, и государь император Николай Павлович приказал обер-полицмейстеру Галахову, чтобы был сервиз найден. А Галахов мне да тебе велел найти во что бы то ни стало, а то, говорит, я вас обоих упеку куда Макар телят не гонял“. — „Что ж, — говорю, — Макаром загодя стращать, попробуем, может, и найдем“. Перебрали мы всех воров — нет, никто не крал! Они и промеж себя целый сыск произвели получше нашего. Говорят: „Иван Дмитриевич, ведь мы знаем, какое это дело, но вот образ со стены готовы снять — не крали мы этого сервиза!“ Что ты будешь делать! Побились мы с Шерстобитовым, побились, собрали денег, сложились да и заказали у Сазикова новый сервиз по тем образцам и рисункам, что у французов остались. Когда сервиз был готов, его сейчас в пожарную команду, сервиз-то… чтобы его там губами ободрали: пусть имеет вид, как бы был в у потреблении. Представили мы французам сервиз и ждем себе награды. Только вдруг зовет меня Шерстобитов. „Ну, — говорит, — Иван Дмитриевич, теперь уж в Сибирь всенепременно“. — „Как? — говорю. — За что?“ — „А за то, что звал меня сегодня Галахов и ногами топал, и скверными словами ругался. Вы, говорит, с Путилиным плуты, ну и плутуйте, а меня не подводите. Вчера на бале во дворце государь спрашивает Монтебелло: „Довольны ли вы моей полицией?“ — „Очень, — отвечает, — ваше величество, доволен: полиция эта беспримерная. Утром она доставила найденный ею украденный у меня сервиз, а накануне поздно вечером камердинер мой сознался, что этот же самый сервиз заложил одному иностранцу, который этим негласно промышляет, и расписку его мне представил, так что у меня теперь будет два сервиза“. Вот тебе, Иван Дмитриевич, и Сибирь!“ — „Ну, — говорю, — зачем Сибирь, а только дело скверное“. Поиграл он на гитаре, послушали мы оба канарейку да и решили действовать. Послали узнать, что делает посол. Оказывается, уезжает с наследником цесаревичем на охоту. Сейчас же мы к купцу знакомому в Апраксин, который ливреи шил на посольство и всю ихнюю челядь знал. „Ты, мил-человек, когда именинник?“ — „Через полгода“. — „А можешь ты именины справить через два дня и всю прислугу из французского посольства пригласить, а угощенье будет от нас?“ Ну, известно, свои люди, согласился. И такой-то мы у него бал задали, что небу жарко стало. Под утро всех развозить пришлось по домам: французы-то совсем очумели, к себе домой попасть никак не могут, только мычат. Вы только, господа, пожалуйста, не подумайте, что в вине был дурман или другое какое снадобье. Нет, вино было настоящее, а только французы слабый народ: крепкое-то на них и действует. Ну-с, а часа в три ночи пришел Яша-вор. Вот человек-то был! Душа! Сердце золотое, незлобивый, услужливый, а уж насчет ловкости, так я другого такого не видывал. В остроге сидел бессменно, а от нас доверием пользовался в полной мере. Не теперешним ворам чета был. Царство ему небесное! Пришел и мешок принес: вот, говорит, извольте сосчитать, кажись, все. Стали мы с Шерстобитовым считать: две ложки с вензелями лишних. „Это, — говорим, — зачем же, Яша? Зачем ты лишнее брал?“ — „Не утерпел“, — говорит… На другой день поехал Шерстобитов к Галахову и говорит: „Помилуйте, ваше высокопревосходительство, никаких двух сервизов и не бывало. Как был один, так и есть, а французы народ ведь легкомысленный, им верить никак невозможно“. А на следующий день затем вернулся и посол с охоты. Видит — сервиз один, а прислуга вся с перепою зеленая да вместо дверей в косяк головой тычется. Он махнул рукой да об этом деле и замолк».
Выслушав рассказ Путилина, Кони спросил: «Иван Дмитриевич, а не находите вы, что о таких похождениях, может быть, было бы удобнее умалчивать?» — «Э-э-эх! — был ответ. — Знаю я, что похождения мои с Шерстобитовым не совсем-то удобны, да ведь давность прошла, и не одна, а, пожалуй, целых три. Ведь и Яши-то вора — царство ему небесное! — лет двадцать как в живых уж нет».
5По болезни выйдя в отставку, Путилин уехал из Петербурга и поселился в купленной на закате жизни небольшой усадьбе на берегу Волхова, где в полном согласии с исторической правдой начинается действие всех моих романов о нем. Здесь у него, по словам Сафонова, «созрела мысль разработать и издать в виде записок накопившийся за долгую службу интереснейший материал по всякого рода уголовной хронике России».
Мысль созрела быстро, но дело подвигалось медленно, если подвигалось вообще: Иван Дмитриевич был человеком явно не бумажного склада. Таким людям трудно писать мемуары — мысль у них бежит далеко впереди пера, воспоминания теснят друг друга и не желают ложиться на бумагу. Как один из героев Александра Дюма, который, сидя в тюрьме и решив нарисовать углем на стене карикатуры на своих обидчиков, ограничился в итоге рамками и подписями, так и Путилин, видимо, не пошел дальше того, чтобы разобрать свой личный архив и набросать план предполагаемых записок. Но по собственному опыту я хорошо знаю, что составление плана — это часто не подготовка к работе, а иллюзия деятельности. Чем подробнее план, тем безнадежнее перспективы претворить его во что-то большее. Как мне представляется, Иван Дмитриевич каждый день исправно садился за письменный стол, но едва ли просиживал за ним слишком долго. Задуманные мемуары все еще оставались в набросках, когда, как в подобающем тоне сообщает Сафонов, «смерть неслышно подкралась к нему и унесла его в могилу».
В ноябре 1893 г., у себя в деревне, Иван Дмитриевич умер «от инфлюэнцы, осложненной острым отеком легких», и теперь открылась еще одна неожиданная сторона его жизни: знаменитый сыщик, оказывается, был беден. Никакого состояния после себя он не оставил, только долги. Многолетняя служба на такой должности, где деньги сами липнут к рукам, не принесла ему ничего, кроме небольшого поместья, которое было заложено-перезаложено. Все имущество покойного пошло с молотка для расчета с кредиторами; наследникам достались лишь бумаги из путилинского архива. Вот их-то и заполучил наш Сафонов — не то газетный репортер, не то литературный поденщик, словом, человек пера, небесталанный, хваткий, способный по достоинству оценить доставшийся ему капитал и немедленно пустить его в оборот.