Сердца в Атлантиде - Стивен Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прочел заметку, но в ней не было ничего особо интересного. Протест… контрпротест… две-три потасовки… вмешательство полиции. Тон заметки был и высокопарным, и брезгливым, и похлопывающим по плечу одновременно; мне вспомнилось, как Эберсоул и Гарретсен смотрели на нас в тот вечер. «Вы меня разочаровали, ребята». Все, кроме трех из арестованных участников протеста, были позднее отпущены в тот же день, и ни одна фамилия названа не была, из чего следовало, что все они были моложе двадцати одного года.
Кровь у нее на лице. И все-таки она улыбалась… торжествующе улыбалась. Тут я осознал, что Фил Окс все еще поет — я убил людей миллионов пять, теперь в бой меня они гонят опять, — и по спине у меня побежали мурашки.
Я раскрыл открытку. Штампованные зарифмованные сантименты — они фактически всегда одинаковы, верно? Веселого Рождества, от души надеюсь, что ты не скапутишься в Новом году. Я толком их и не прочел. Напротив стишков на чистой стороне она написала мне — так много, что места еле хватило:
Дорогой Шестой Номер!
Просто хочу пожелать тебе веселого-веселого Рождества и сообщить, что у меня все в порядке. Я нигде не учусь, хотя сблизилась с кое-какими учащимися (см. вложенную вырезку), и думаю, что в конце концов возобновлю занятия, может быть, осенью следующего года. С мамой не очень, но она старается, а мой брат более или менее пришел в норму. И Рионда помогает. Пару раз я виделась с Саллом, но это уже не то. Как-то вечером он зашел посмотреть телевизор, и мы были как чужие… а может быть, на самом деле я хочу сказать, что мы были как старые знакомые в поездах, идущих в разных направлениях.
Мне тебя не хватает, Пит. Думаю, что и наши поезда идут в разных направлениях, но я никогда не забуду времени, которое мы провели вместе. Оно было чудесным и самым лучшим (особенно последний вечер). Можешь написать мне, если хочешь, но я бы предпочла, чтобы ты не писал. Это может оказаться не самым лучшим для нас обоих. Из этого не следует, что мне безразлично или что я забыла, а как раз наоборот.
Помнишь вечер, когда я показала тебе ту фотографию и рассказала, как меня избили? Как мой друг Бобби выручил меня? У него в то лето была книга. Ему ее подарил жилец с верхнего этажа. Бобби говорил, что это самая лучшая книга, какую он только читал. Конечно, не так уж много это значит, когда тебе одиннадцать. Но в старшем классе я наткнулась на нее в школьной библиотеке и прочла — просто, чтобы составить собственное мнение. Не самая лучшая, какие я читала, но вполне и вполне. Я подумала, что тебе она может понравиться. Она была написана двенадцать лет назад, но все равно мне кажется, что это про Вьетнам. А если нет, то в ней полно информации.
Я люблю тебя, Пит. Веселого Рождества!
КэролP.S. Брось ты эту дурацкую карточную игру.
Я прочел и перечел это письмо, потом бережно сложил заметку и положил внутрь открытки, а мои руки все еще дрожали. Думаю, где-то у меня еще хранится эта открытка… как, я уверен, где-то «Красная Кэрол» Гербер все еще хранит маленький снимок своих друзей детства. То есть если она жива. Быть уверенным в этом никак нельзя: очень многих из ее последних известных друзей уже давно нет в живых.
Я развернул подарок. Внутри — резко контрастируя с нарядной рождественской бумагой и белой атласной лентой — был экземпляр «Повелителя мух» Уильяма Голдинга в бумажной обложке. В школе я пропустил эту книгу, отдав предпочтение «Сепаратному миру» в списке рекомендованной литературы, — просто потому, что «Мир» выглядел покороче.
Я открыл ее, думая, что, возможно, увижу надпись. И увидел, но не такую, какую ожидал, совсем не такую. Вот что я увидел на белом пространстве титульного листа:
Внезапно мои глаза наполнились нежданными слезами. Я прижал руку ко рту, чтобы удержать рвавшееся наружу рыдание. Я не хотел будить Ната, не хотел, чтобы он увидел, что я плачу. А я плакал. Я сидел за своим столом и плакал о ней, плакал о себе, плакал о нас обоих, о нас всех. Не помню, чтобы когда-нибудь еще в жизни мне было так больно, как тогда. Сердца очень крепки, сказала она, чаще всего сердца не разбиваются, и я уверен, это так и есть… ну, а в то время? Ну, а те, кем мы были тогда? Ну, а сердца в Атлантиде?
43
Как бы то ни было, мы со Скипом выжили. Нагнали, со скрипом сдали экзамены и вернулись в Чемберлен-Холл в середине января. Скип сказал мне, что на каникулах написал письмо Джону Уилкинсу, бейсбольному тренеру, предупреждая, что передумал играть в команде.
Нат тоже вернулся на третий этаж Чемберлен-Холла, как и ко всеобщему изумлению Ленни Дориа — по академической программе, но вернулся. Однако его paisan Тони ДеЛукка не вернулся. Как и Марк Сент-Пьер, Барри Маржо, Ник Праути, Брад Уизерспун, Харви Туилли, Рэнди Эколлс… ну и, конечно, Ронни. В марте мы получили от него открытку. Со штемпелем Льюистона и адресованную просто дурачью третьего этажа Чемберлен-Холла. Мы приклеили ее в гостиной над креслом, в котором Ронни чаще всего сидел во время игры. На лицевой стороне красовался Альфред Э. Ньюман, прямо с обложки журнала «Мэд». На обратной стороне Ронни написал: «Дядя Сэм зовет, и я должен идти. Меня ждут пальмы, и хрен со всем. Другое дело, я кончил с 21 турнирным очком. И значит, я победитель». И подпись «РОН». Мы со Скипом засмеялись. Для нас сыночек-матерщинник миссис Мейлфант останется Ронни до конца своих дней.
Стоук Джонс, он же Рви-Рви, тоже не вернулся. Некоторое время я почти совсем о нем не думал, но полтора года спустя его лицо и воспоминания о нем всплыли в моей памяти с ошеломляющей (хотя и краткой) ясностью. В то время я сидел в тюрьме в Чикаго. Не знаю, сколько нас забрали легавые перед зданием, где происходил съезд Демократической партии, выдвинувший кандидатуру Губерта Хамфри, но очень много, и многие получили травмы. Год спустя «комиссия с голубой лентой» в своем отчете назвала события того вечера «полицейскими беспорядками».
Для меня демонстрация закончилась в камере предварительного заключения, предназначенной для пятнадцати — в крайнем случае двадцати человек, вместе с шестьюдесятью отравленных газом, оглушенных, нанюхавшихся, избитых, обработанных, измордованных, до хрена окровавленных хиппи. Кто курил травку, кто плакал, кто блевал, кто пел песни протеста (из дальнего угла какой-то парень, которого я даже не увидел, выдал пронаркотизированный вариант «Больше я не марширую»). Все это смахивало на галлюцинаторный тюремный вариант состязания, сколько человек сумеют набиться в телефонную будку.
Я был прижат к решетке, пытаясь оберечь нагрудный карман (пачка «Пелл-Мелл») и боковой карман («Повелитель мух», подарок Кэрол, теперь сильно растрепанный, потерявший переднюю обложку, рассыпающийся по листочкам), как вдруг передо мной возникло лицо Стоука, четкое и детализированное, как фотография высокого разрешения. Оно возникло ниоткуда, быть может, какой-то темный уголок памяти вдруг осветился, включенный ударом полицейской дубинки по голове или живительной понюшкой слезоточивого газа. И вместе с ним возник вопрос.
— Какого хрена калека делал на третьем этаже? — спросил я вслух.
Коротышка с копной золотистых волос — смахивающий на Питера Фрэмптона в виде карлика, если вам это что-то говорит — оглянулся на меня. Лицо у него было бледное и прыщавое. Под носом и на одной щеке подсыхала кровь.
— Чего-чего? — спросил он.
— Какого хрена калека делал на третьем этаже университетского общежития? Без лифта? Почему его не поместили на первом этаже? — И тут я вспомнил, как Стоук нырками двигался к Холиоуку — голова опущена, волосы падают на глаза, — как Стоук бормочет «рви-Рви, рви-Рви, рви-Рви» на каждом вздохе. Стоук, двигающийся так, словно все вокруг были его врагами. Пощадите его, и он попытается расстрелять весь мир.
— Я чего-то не понимаю. О чем…
— Разве что он их попросил, — сказал я. — Разве что он безоговорочно потребовал.
— Во-во, — сказал коротышка с волосами Питера Фрэмптона. Травки не найдется? Хочу в отключку. Хренова дыра. Хочу кайф поймать.
44
Скип стал художником и знаменитостью в своем роде. Не как Норман Рокуэлл, и вы нигде не найдете репродукции ни единой скульптуры Скипа, но у него хватало выставок — Лондон, Рим, Нью-Йорк, в прошлом году Париж, и о нем постоянно пишут. Критики в изобилии называют его поверхностным, приправой на месяц (некоторые называют его приправой на месяц в течение двадцати пяти лет), пошлым умом, с помощью дешевой системы образов общающимся с другими пошлыми умами. Другие критики хвалят его за честность и энергию. Я склоняюсь ко второму мнению, но полагаю, это естественно: я ведь знал его в наши дни, ведь мы вместе спаслись с великого тонущего континента, и он по-прежнему мой друг. В каком-то смысле он мой paisan.