Сосунок - Александр Круглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он, Ваня, тогда подобрал такой же листок. Прочел его с любопытством. И не только по-русски, но и то, что было в нем по-немецки. И это смог прочитать. Учили неплохо их в школе немецкому. Даже Гете, Гейне, Шиллера переводил. До сих пор помнит… Лореляй, например, или сосну… "О таненбаум, о таненбаум, ви грюн зинд дайнен блетер!.." Порадовался даже тогда, что не забыл, что знает немецкий. Но, прочитав пропуск-листовку, сразу же выбросил. А хотелось… Очень хотел
сохранить. Кроме издевок над нашим самым-самым и призыва — штык в землю! — были в ней и озорные цветные картинки. Едва устоял перед искушением сунуть в карман: на память, дома своим потом, после победы показать. Легкомысленный, легковерный, глупый мальчишка, а хватило все-таки осторожности, благоразумия выбросить. Зато и вздохнул сейчас с облегчением: не было, к счастью, листовки у него. А если б нашли? Что могли бы подумать: к немцам бежал! Зачем с собою пропуск-листовка?
Так как же это все-таки ты? — возвращая красноармейскую книжку, не мог уняться политрук.
Но Ваня и сам не знал. Пытаясь понять сам, другим объяснить, как между своими и немцами оказался, только заикался, мычал.
— Ты чей? — спросил наконец политрук.
Когда он все-таки понял, что солдат только нынче ночью впервые пришел на передовую, что он наводчик орудия, весело подмигнул всем своим, стоявшим в траншее возле землянки.
— Истребитель танков, значит? — незло, шутливо съехидничал он. — Дай, конечно, бог нашему теляти да волка съесть. Но сдается мне, пока ты танк истребишь… Если и дальше так будешь, — кивнул он с улыбкой туда, откуда Ваню сейчас привели, — то скорее тебя истребят. Первый же зачуханный немец. Это счастье твое, что остался живой. — Осмотрел с ухмылкой солдатика снова — от огромных ботинок до такой же огромной пилотки на грязной стриженой голове и позвал: — Митрохин!
Подбежал боец — лицо от наливавшей его крови тугое, багровое, в рыжей щетине, крепкий, приземистый. Ване даже показалось: а не тот ли это, что сдернул его за ногу в окоп, а потом не хотел отпускать?
— Митрохин прибыл, — бросил боец к помятой каске ладонь.
— Отведешь, Митрохин, этого истребителя танков к своим, — снова с незлой, веселой усмешкой взглянул на нежданного гостя веселый молодой политрук. — К Йолову отведешь. Спросишь, где тут новенькие. Орудие где. Гдето за взводом, возле него. А ты, — обратился он к наводчику, — в гости к немцам больше не бегай. Их бить, бить надо, а ты им концерт. Вот если танки на роту пойдут, попробуй, — пригрозил он кулаком, — попробуй не подбей хотя одного!
Пока Ваня шел за Митрохиным, петляя по траншейным переходам, немцы почему-то опять всполошились, открыли из "шмайссеров" и пулеметов огонь. И сегодня сорванный "катюшами", видимо, в самом зародыше штурм наших позиций, бродил, должно, еще в них, искал себе, не состоявшийся, выхода, или, возможно, недавний спектакль еще их ворошил, не давал им до конца успокоиться.
Остановившись, вскинув в ту сторону ухо, Митрохин уверенно, спокойно определил.
— Станковый… Вон, слева. Не ручной, не "эмга". Ишь, ишь, как дыдыкает, — объяснил молодому солдатику он, — не коротко, звонко, чуешь, а протяжно и тупо… Дык-дык-дык… Как дубьем по дубью. Будто вгрызается во что-то, долбит. Учись, учись отличать, пригодится. — И снова пошел. А Ваня за mhl. — Уж раза три за неделю пытался нас вышибить немец. Все щупает, щупает, сволочь, где у нас послабей. Вот и ждем… В любую минуту может, сволочь, снова начать. — Ругнулся, сплюнул Митрохин, видимо, вспомнив, как было, когда фриц на них нажимал. Ничего, видно, хорошего, потому как снова ругнулся и смачно сплюнул себе под ноги, на утоптанное траншейное дно, очень похоже, как плевался и Голоколосский, инженер, только еще горячее и злобнее.
Ваня слышал, конечно, как объяснял ему что-то немолодой уже, рыжий, налитый кровью, здоровьем солдат. Слышал, но не улавливал, не воспринимал: все еще не пришел в себя после "концерта", все еще пребывал в каком-то странном, нелепом состоянии отупения, замордованности и забытья.
"Что же это было? — пытался осмыслить происшедшее Ваня — почерневший, измученный, весь мокрый от пота и супа, с зудевшей ниже спины и до самых ступней ошпаренной кожей. Не верилось даже, что все это было с ним, вот только сейчас, минут пятнадцать — двадцать назад: призывы немецкие из репродуктора, смех, улюлюканье, смертельный посвист пуль над головой. Не ве рилось, что это не сон. — Так все-таки, — сверлило, жгло Ванины душу и мозг, — что же это было такое со мной? Проверка? Предупреждение? Короткий загляд на тот свет? Или не было? Может быть, все-таки это лишь сон? Да нет, все это было. Только сейчас. Это смерть была. Обыкновенная натуральная смерть. Рядом совсем. На волосок. В первый же день, в первый же час. И сделать ничего не успел. Немца ни одного еще убить не успел. Ни одного! А вот меня уже чуть не убило".
Ванин расчет слышал, конечно, пальбу, призывы немцев по радио, их улюлюканье, свист, смех. Но участия в спектакле не принял. Во-первых, происходило все это немного правее и не видели ничего, только слышали. Да и все были заняты срочным оборудованием огневой. Да и не освоились на передовой еще — в первый свой час на Ней, в первый свой день. К тому же каждый патрон и снаряд на счету. И прицела не было. И не догадывались даже, что весь-то сыр-бор этот — музыка, крики, пальба — загорелся из-за их же наводчика, из-за Вани Изюмова. И ждать уже перестали его. Думали, под обстрелом погиб. Нургалиев ждал взводного или комбата, ломал голову: как бы прицел ему новый достать. А тут он, наводчик его, возьми и явись. С прицелом явился. Не поверилось даже сперва — целый, живой.
А Ваня все еще был не в себе — будто тень во плоти, поглощенный случившимся, безмолвный, измученный. Он даже, как положено, о прибытии своем не доложил командиру: не нашелся, забыл, не было сил.
Казбек Нургалиев сам из рук его вырвал прицел, сам насадил на кронштейн. Опять пригрозил своему незадачливому подчиненному, вскинул рукой, рыкнул что-то сквозь зубы — непонятно, по-узбекски, по-своему.
Но Ваня и его почти не видел, не слышал. Послушно отдал кому-то банку, бидон, снял термос с плеч. Безразлично отнесся к тому, как солдаты, побросав сразу кирки, ломы и лопаты, на всякий случай продолжая прятаться за орудийным щитом, присев на станины орудия, делили вместо хлеба кукурузное крошево в сахаре с землей и камнями, руками доставали из бидончика урюк, а ложками выгребали из термоса лобио и макароны. И кто куда их: за отвороты пилоток, в какие-то листья росшего рядом бурьяна, прямо в ладони. Котелки не у всех, а касок, чтобы их заменить, и вовсе ни у кого.
Один Ваня — кто завтрак принес — ничего не желал: ни есть, ни пить, а только снова и снова пытался понять, как-то примирить с собой, со своей совестью, с разумом человеческим все то, что с ним недавно стряслось. Это же надо… Такое… Как же это он так? Любая бы пуля… Мгновение… Какойнибудь сантиметр, и все… И не сидел бы сейчас со своими, его б уже не было.
— Не ожидал, Изюмов, не ожидал от тебя, — оборвал напряженную тишину фронтовой, вдруг случившейся трапезы Голоколосский, стал жадно выхватывать губами из своей скрюченной жилистой горсти и, не жуя, заглатывать коричневое склизкое застывшее варево. — Самое вкусное съел по дороге, а мы давись тут остатками. — Облизал языком, обтер рукавом губы, нос, усы. — За ужином мне придется идти.
— А ху-ху не хо-хо? Ты бы и этого не принес! — защитил Ваню Пацан.-Jsd` тебе? Есть помоложе. Я сбегаю. С Ваней. Он уже знает куда.
— Я тебе сбегаю, сбегаю, — взвился оскорбленный Игорь Герасимович. — Мы как-нибудь сами, без пацанов.
Кто-то все же хихикнул, будто поддержал инженера. Но остальные молчали, поглощены были важным, необходимым, давно терзавшим уж всех: попыткой заморить как-нибудь червячка. Да и сам Ваня пропустил обидную подначку мимо ушей. Все еще был занят пережитым, своим.
Не принимал участия в трапезе и отделенный. Прислонившись к орудийному замку, взирал на все это с отвращением, даже с презрением. Есть хотелось, ко нечно. Вертелся все время, облокотясь на замок, слюни глотал. А от хлеба и сахара, от ягод с землей, говенного цвета клея из лобио и макарон отказался. Он их и видеть не мог. Чтобы он, командир, и остатки у всех на виду подъедал?! Да ни за что, никогда, лучше подохнет!
Но солдатам своим все же банки и термос подчистить, вылизать дал.
— Все! Огневая копаит! Глубже, глубже!.. Снова копаит! — блеснул он голодно, сухо щелками глаз, когда вылизывать уже было нечего. — Быстро, быстро копаит!
Все подхватили снова лопаты, кирки, ломы и, обтирая с лиц сладкосоленую слизь, высасывая крошки между зубов, принялись дальше долбить огневую.
— Изюмов! — видно, все еще выделяя, особо держа его в упрямой злопамятной азиатской своей голове, резко, гортанно позвал Нургалиев.
Ваня выпрямился, уперся в лом, повернулся на голос.