Собака Перголези - Гай Давенпорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорят, что поблажки в соблюдении ритуала, больно задевшие чувства dii montes — гномов с холмов, — и привели Рим к падению перед варварами. Гении места — это genii, местные духи. Их знает любой фольклор: герой, связавший свою судьбу с судьбой какого-либо места, умирая, соединял genii с тем, что впоследствии оставалось от его жизни. Наше слово «конгениальность» означает родство с душой места, и всякое место, подобно живому существу, имеет душу.
Охотясь за индейскими стрелами, мы, по — видимому, оставались на конгениальной территории, хотя земля эта обычно принадлежала кому-то другому. Чаще всего люди знали, что мы находимся на их земле, — сельские жители подозрительны. Мой отец вырос в деревне и понимал, что можно, а чего нельзя. Изредка какой-нибудь фермер, выйдя проверить погоду или посмотреть на дорогу, обнаруживал, чем мы заняты. У иных в доме тоже были наконечники стрел, и фермеры отдавали их нам. Они никогда не просили денег — просто отдавали. Даже беднейший из бедняков не стал бы продавать кусок камня.
Здесь, в некрашеных дощатых хибарах издольщиков нам предлагали ковш колодезной воды — чистой и холодной до ломоты в зубах. Иногда перепадал кусок пирога из сладкого картофеля — угощала хозяйка, высокая женщина в фартуке и с манерами провинциальной английской леди. Мы, дети, просили показать нам поросят. Сельские жители были отдельной нацией — и белые, и черные, — их mores[54] запоминались надолго. В каком-то доме, скрутившись в мучительный узел, забилась в угол старшая дочь. Мы подумали об идиотизме, ведь сельские жители не отсылают своих сумасшедших в лечебницы. Но мать простодушно объяснила: «Она распутница, и думает, что вы это видите».
Однажды мы повстречали черное семейство, носившее наше имя, и, обменявшись фамильными историями, — а черные бывают столь же разговорчивы и открыты, сколь белые бедняки молчаливы и сдержаны, — тут же выяснили, что их предки когда-то принадлежали нашим. После чего с нами обошлись как с визитерами королевских кровей: был устроен настоящий прием, а когда мы уходили, старый черный Давенпорт со слезами на глазах обнял моего отца. «О, господи, масса Гай! — воскликнул он. — Неужто вы не хотите, чтоб воротились старые добрые рабские времена!»
Ярче всего из этих походов помнится торовское чувство, с которым мы глядели на все вокруг — землю, растения, камни, породу, звериные тропы и все те тайники природы, которых, казалось, никто никогда прежде не видел: потаенная заплатка мха с мужественно торчащей в середине клобучковой дицентрой, ароматные клочки сушеницы, репей, ящерицы, неотвратимая и безмолвная змея, что всегда уползала при нашем появлении, ястребы, канюки, заброшенные сады, полные яблок, персиков и слив.
Торовское, ибо эти походы, как мне впоследствии открылось, весьма напоминали его ежедневные экскурсии: они предпринимались с определенной целью — не настолько, однако, важной, чтобы превратить прогулку в рутину или обязанность. Торо тоже был коллекционером индейских стрел, если слово «коллекционер» здесь уместно. Найденные индейские штуки мы складывали в большой ящик и редко туда заглядывали. Приходили люди из Смитсоновского института, и мы отдавали им все, что они выбирали; иногда отряд скаутов одалживал что-то для выставки на сельской ярмарке. Все понимали, что главное — сами поиски, радость находок.
Когда спустя много лет я увидел, как работают настоящие археологи, я почувствовал себя дома: у Микен и Ласко[55] они показали мне целый лоток копролита гиены и поинтересовались, какие из камней мой отец оставил бы, а какие выбросил: находки ледникового периода нужно было расставить по ранжиру от ценных к никудышным, подобно наконечникам стрел и каменным топорам.
Из полевых экспедиций моего детства я вынес и то, что назначение вещей должно быть скрыто от глаз, и знать о нем лучше не больше половины. Те, кому доподлинно известно, что они делают, по-видимому, упускают важнейшую часть любого действия. Мои родные, благодарение богам, особо не вникали в то, что доставляло нам радость, — критика предназначалась исключительно для неприятных занятий, да и то не для всех. А потому в детстве я рисовал, мастерил всякие штуки, писал, читал, играл и мечтал вслух, не получая ни от кого замечаний. Позже я узнал, что меня считали не особо сообразительным, поскольку у того, чем я увлекался, поблизости не находилось образцов. Отправляясь в колледж, я не ставил перед собой какой-либо цели — у меня не было ни призвания, ни профессии, ни честолюбия.
Фанты презирали честолюбие, а Давенпорты его просто не знали. Отцовская работа на железной дороге была весьма почетной, и я считал это большой удачей, поскольку все прочие отцы либо что-то обрабатывали, либо продавали. Если я благодарен родным за то, что по ходу дела они научили меня находить (кажется, именно это я творю всю жизнь с текстами и картинками), то еще больше я благодарен отцу — пусть это и непоследовательно — за самый поразительный подарок, который только может быть: однажды вечером он посадил меня в кабину локомотива и целых пять минут позволил вести его по рельсам. Я любил поезда и вырос среди них. Я рисовал паровозы с той же страстью, с какой Хокусай писал Фудзияму. Моя тележка становилась воображаемым паровозом гораздо чаще, чем ракетой или бричкой. А тогда летним вечером нам встретился «Голубой хребет»,[56] и отец, должно быть, заметил, какими глазами я смотрю на кабину машиниста. Меня вдруг подняли, поставили на ступеньку, а затем машинист — кажется, его звали Сингбелл — помог мне забраться на это несказанно важное сиденье. Паровоз всего-то протащил вагоны по депо, но это мои десятилетние руки управляли рычагом, который толкал цилиндры, поворачивал колеса и выбрасывал наружу шипящие султаны пара. Жизнь с тех пор — всего лишь спуск с той вершины.
Но не в этом суть поисков индейских стрел. Она, как я надеюсь, будет и дальше от меня ускользать. В зрелости их важность проявлялась все сильнее и сильнее — это знание лепило меня рукой куда более изящной и уверенной, чем любая классная комната; этот опыт помогал мне почувствовать землю, осень, все времена года; это чувство знатока дало мне возможность постичь вещи в их внутренней сущности. Я был со взрослыми — значит, это не игра. Не было уроков — значит, это не школа. Мы трудились добровольно — значит, это не работа. Нами не двигали идеалы — значит, это не идеализм, не культ и не философия.
И, тем не менее, там содержались семена самых разнообразных явлений — учености, стоической радости (кажется, нам было скучно и неловко, когда мы отправлялись в положенный отпуск к морю или в горы, тогда как наконечники стрел искали с удовольствием и легкостью), а больше всего — собирательства: эта доисторическая страсть так из человека и не выветрилась. Еще было чувство локтя, хотя каждый действовал в одиночку. Парами индейские стрелы не ищут. Нужно расходиться веером. Зато можно громко возвещать о находке и покрикивать («Да сроду здесь не водилось никаких индейцев!») на другой конец поля. Если вдуматься, это было более человечной разновидностью охоты. Отец никогда не охотился на животных и вряд ли за всю свою жизнь хоть кого-нибудь убил. Страстными охотниками были его братья — он почему-то стал исключением. И наоборот, никого из моих дядюшек не захватила бы столь глупая страсть: многочасовые поиски черепков с насечками или курительных трубок чероки.
Я знаю: в те дни во мне формировалось чувство места, случая и просто любого дела как такового. Я не сразу понял, что можно стать взрослым, но так и не научиться смотреть, вглядываться в детали поверхности, выискивать в любом пейзаже все то, что он может предложить. Мой отец так натренировался в поисках стрел, что замечал их в придорожной канаве, не выходя из машины. Или объявлял, когда мы проезжали мимо чего-то без остановки: «Вон там, у страстоцвета был неплохой наконечник, только уголок обломан».
Но все это сложено и убрано в безвозвратное прошлое. Ныне большинство наших полей — на дне огромного озера. Современные фермеры обставляют свои земли столбами и обтягивают колючей проволокой. Коллекционирование наконечников стрел превратились в мелкое хобби, сувенирные лавки вытачивают их у себя в подсобках и продают туристам из Нью-Джерси. Теперь все так. Я лелею память о тех днях, зная, что никогда до конца не пойму всего, чему они меня научили. Мы выросли и постепенно перестали ходить в походы. Не в самый последний раз, но в один из последних, перед заходом солнца мы, с находками в руках, завершили день одним из наших ритуалов — кока-колой из ледника, что стоял в лавке на перекрестке дорог. «По радио передали, — сказал хозяин, — что японские самолеты разнесли целый гавайский остров».
НЕТ, НО Я ЧИТАЛ РОМАН
© ПЕРЕВОД М. НЕМЦОВА