Дневник Ласточки - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас принято называть красоток «убийственными». Ты, Ласточка, убивала по-настоящему. Ты так и стоишь у меня перед глазами – с револьвером, нацеленным на своего папашу-министра, который барахтается в ванне и в ответ на твои суровые слова несет пустой вздор. Я вижу твой чистый и строгий профиль, твое негодование, твои выстрелы, превращающие мыльную пену в кровавый мусс, а потом вхожу я, ты видишь меня, ты понимаешь, что сейчас умрешь, и с бесстрашным любопытством смотришь мне в глаза.
Я снова и снова любуюсь тобой, я не видел ничего прекраснее твоих глаз, исполненных гордого вызова: ты сейчас убьешь меня, я не боюсь, я смотрю на тебя, я – место действия, и само действие – тоже я.
Но сейчас, лежа на кровати, охваченный желанием и любовью, я поворачиваю время вспять. Ласточка, я кладу оружие к твоим ногам, беру тебя на руки, поднимаю твое изящное тело, ты – место действия, и само действие – тоже ты, ты – центр вселенной. Я познаю роскошь твоего лона, я испытаю неслыханное наслаждение, когда войду в тебя и произнесу имя твое, Ласточка имя тебе, и ты оживешь и станешь сильнее, чем прежде.
Мои чувства обострены до предела, и я ощущаю твою кожу, нежную, словно лепестки цветка, твои груди, маленькие и твердые, как недозрелые плоды, твою тонкую, хрупкую талию, которую я крепко и бережно сжимаю руками; я погружаюсь в тебя, какая ты сладкая и мягкая, стократ нежнее шелка и бархата, ты словно легкий перламутровый блеск, и я робею от нахлынувшего возбуждения, твое лоно – конверт с долгожданным любовным письмом, и я, зажмурившись, вскрываю его, мое сердце готово выскочить из груди, я нахожу в конверте не исписанный словами лист, но лепестки алой розы, и погружаюсь в эту нежность, все больше пьянея от наслаждения.
Поразительная красота на следующий день поражает меньше, чем накануне. Но бывает и наоборот. Красота девушки, которую я убил, поражает меня все сильней. Поражает в буквальном смысле. Разве не обрушивается сильнейший удар на определенную часть моего тела? От неистовой страсти кровь несется по жилам с невыносимой скоростью. Страшное избиение я готовлю – самому себе.
Чувствую, что вот-вот потеряю сознание от накатывающего блаженства, вот он, великий миг, последний рубеж, Ласточка, я отдам тебе все без остатка, но что это, какая-то заноза… Где? В голове, в члене, в сердце, не знаю, заноза, ладно, пусть, я продолжаю, но чем глубже я проникаю в Ласточку, тем глубже вонзается в меня заноза, ну и черт с ней; но я все-таки кончаю, именно все-таки, вымученное удовольствие, неполноценное, я не взял рубежа, душа моя не взорвалась, гора Фудзи родила мышь, мои объятия пусты, мои излияния бесплодны, я один, печальный зверь post coitum, моя низменная похоть убила иллюзию, Ласточка исчезла, мне чудилось, что я обладаю прекрасной маленькой убийцей, но меня ублажала собственная рука.
Чтобы смыть с себя эту мерзость, я схватился за дневник. Словно опустил в снег голову, вымазанную липкой дрянью. Тетрадка, запечатлевшая холодное и краткое житие мертвой девственницы, стала для меня Священным Писанием. К некоторым блюдам подают сосуд для омовения рук. Дневник Ласточки стал моим сосудом для омовения души.
* * *Меня предупреждали: чем меньше знаешь о своих жертвах, тем лучше. До сих пор я не нарушал этого правила, и у меня не возникало ни малейшего желания его нарушить. Только этот дневник ввел меня в искушение. Но почему он творит со мной такое? Я же не подросток, который каталог модной одежды листает как эротический журнал. Можно подумать, в свои тридцать с лишним лет я не видел ничего более интересного. Впрочем, так оно и есть: я никогда не видел ничего тайного, сокровенного. А сокровенное – это Грааль. И дневник Ласточки стал для меня Граалем.
Текст становится священным, если его читает все человечество, как Библию, либо, напротив, кто-то старательно прячет от посторонних глаз. Но текст, который просто никто не читал, сам по себе – еще не святыня, иначе слишком много непрочитанных рукописей заслуживали бы этого звания. Важно, насколько остра потребность его скрыть. Обыкновенная девчонка ради сохранения своей тайны пошла на убийство родного отца. Стало быть, дневник Ласточки – святая святых.
– Ничего не нашел? – услышал я в трубке голос Юрия.
– Нет. Если бы нашел, позвонил бы тебе.
Я слышал, как он говорит с кем-то по-русски, а тот, другой, что-то невнятно отвечает. Тон разговора был отнюдь не мирный.
– Для тебя есть задание. Сегодня вечером, – сказал мне Юрий.
– Опять? Я же только вчера убрал пятерых.
– Ну и что? Разве у нас квоты?
– Обычно вы даете денек передохнуть между двумя клиентами.
– Обычно ты проявляешь больше энтузиазма. Дело срочное, и только ты свободен.
– И кто же он?
– Это не телефонный разговор. Приезжай немедленно.
Я был не в настроении. Но, несмотря на усталость, послушно отправился на другой конец Парижа.
Русский принял меня чрезвычайно холодно.
– Киношник. – Он небрежно кинул мне фотографию.
– Это что-то новенькое. А зачем убирать киношника?
– Шефу не понравился его фильм, – процедил Юрий.
– Если бы я убивал всех киношников, чьи фильмы мне не нравятся, их осталось бы наперечет.
– Месье изволит играть в критика?
– Почему именно сегодня вечером?
– Потому что.
Я был явно не в фаворе.
– Это в Нёйи. В десять жди его у выхода из просмотрового зала.
– Еще успею заскочить к себе, – вслух подумал я.
– Не успеешь. Это место не так-то легко найти, а тебе нельзя опоздать.
– Кажется, мне сейчас много чего нельзя.
– Правильно кажется.
Я долго плутал по незнакомому кварталу, отыскивая нужное место. У меня в запасе оставалось еще по меньшей мере часа два. Хорошо, что мне пришло в голову захватить с собой дневник Ласточки.
Усевшись на первую попавшуюся скамейку, я углубился в чтение. В жизни этой девочки никого не было: ни парня, ни подружки, ни даже – осмелюсь предположить – ее самой. Она совсем ничего не рассказывала о себе, о родителях и братьях. Похоже, род человеческий ее не интересовал.
Она писала сухо и сдержанно. О том, что увидела или почувствовала. Со страниц как будто лился звук. Я напряг слух и разобрал мелодию «Радиохед». Скорее всего, она звучала в моей голове, но вот странное совпадение – это была песня Everything in Its Right Place. Всё на своих местах.
Я охотно отдался ее гипнотическому звучанию. Всё действительно было на своих местах: киношник просматривает свой фильм, инфанта покоится в могиле, убийца подстерегает жертву. Из потока децибелов то и дело вырывался рефрен: What is it that she tries to say? Что она пытается сказать? Хороший вопрос.
Некоторые фразы я перечитывал снова и снова:
Ни один цветок не цветет так пышно, как пион. Кажется, будто рядом с ним другие цветы бранятся сквозь зубы от зависти.
Или:
Разглядывая щели на стене, я никогда не могу определить, где они начинаются: наверху или внизу, в центре или с краю?
Или вот еще:
С закрытыми глазами музыку слышно хуже. Глаза – это ноздри ушей.
Я бы до такого ни за что не додумался. Но почему эта девочка писала такие вещи?
Иногда встречались простые, но странные замечания:
Сегодня с утра у меня большое сердце.
И все. Почему от ее слов мне так больно? Я пытался убедить себя, что придаю значение этим строкам только из-за личности автора. Если бы их написала солидная матрона, они не тронули бы меня. Вздор, солидная матрона никогда не написала бы ничего подобного. Только юное, мятущееся и одинокое существо могло высказать такую лаконичную и непонятную для посторонних мысль. Хрупкое изящество фраз напоминало о красоте почившей инфанты. Их странный смысл предвещал ее участь.
Пора! – без пяти минут десять подсказало мое профессиональное чутье. Я занял пост у двери в просмотровый зал. По описанию мой киношник был коренастым и с длинными волосами. Оказывается, снимать фильмы гораздо опаснее, чем кажется.
Я заметил, что предстоящее убийство не возбуждает во мне ни привычной радости, ни вожделения – только досаду читателя, вынужденного оторваться от увлекательной книги ради житейских забот. В двадцать два часа двадцать пять минут дверь наконец распахнулась.
Из нее повалил народ. Это затрудняло мою задачу. Убийство – дело интимное. Не говоря уже о том, насколько неуместны свидетели.
Когда появился киношник, он был так плотно окружен, что стрелять не представлялось возможным. Люди, которые вышли раньше, тоже бросились к нему навстречу и полностью загородили от меня клиента. Я слышал гул голосов и искренне надеялся, что это восторженные комплименты – потому как они последние в его жизни.
Постепенно толпа рассеивалась. Кое-кто уже рассаживался по машинам, хлопали дверцы, урчали моторы. Но киношник все еще стоял в кольце людей. Разве оставят режиссера в одиночестве после премьеры? Почему мне вообще дали такое задание? Конечно, я ничем не рисковал: вокруг ни одного телохранителя. Но если я застрелю этого типа на глазах у его друзей, они запомнят мои приметы, и мою личность будет легко установить. А если шеф специально устроил мне подставу? Он явно злится на меня из-за пропавшего документа.