Рассвет в декабре - Федор Кнорре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встряхнулся и решительно, твердым шагом вышел в переднюю.
В комнате, куда давно уже просачивался скверный табачный дух, вдруг чем-то совсем другим повеяло. Забытым и хорошим. Он насторожился, вдыхая, вспоминая, и вдруг понял: запах зажженных, горящих свечей! Боже мой, были когда-то свечи. Не для забавы, а чтоб не сидеть впотьмах! И значит, их свет и запах хранился где-то в заполненных, запечатанных сотах, в улье его памяти. Удивительное, тревожное и нежданное открытие!
Музыка играла все медленнее, усыпляя, а он лежал и думал об огоньках свечей, когда-то освещавших уголки его давно прошедшей жизни. Наверное, много времени прошло, прежде чем портьера обычно закрытой двери в столовую вдруг зашевелилась и стала выпучиваться. Кто-то влезал в комнату задом, путаясь в ее запахнутых один на другой краях. Высунулась шарящая рука, затем появился сам человек. Он пятился, вылезая из-под портьеры, в то же время поспешно, плотно прикрывая за собой и без того едва приотворенную дверь.
Высвободившись из-под накрывшего ему голову бахромчатого края портьеры, Олег повернулся и выпрямился, откидывая со лба волосы.
— Вот теперь уж я ухожу. Поговорили, и пошел! Все, знаете ли, выяснилось. Очень своеобразная девица. Славная девушка. И все пришло к благополучной развязке. Извините, я там выпил и говорю красиво. Все счастливо окончилось, вполне!.. Боже мой, какие из нас получились бы муж и жена! Ай-я-я, какая прелесть. Утешение и гордость всего ЖЭКа. Я приносил бы домой всю получку, не пил бы напитков, помогал ей мыть жирные тарелки. Я осыпал бы ее цветами в день двадцатипятилетия нашей свадьбы! Я бы дарил ей духи восьмого марта, и двадцать восьмого тоже, и… семнадцатого! Я бы писал ей письма, даже не уезжая в командировку…
— Кто же вам мешает?
— Кто?.. Тут, знаете ли, в основном только две причины: первая — она, оказывается, меня почему-то не любит. Вторая — я, конечно, взаимно тоже ее не люблю. Во всяком случае, это мое дело, и я не желаю.
— У вас что же… несогласия или часто ссоры выходили? Так из-за этого все и развалилось? — стеснительно запинаясь, решился спросить Алексейсеич.
— Часто?.. Да они у нас вспыхивали все время. Ослепительно вспыхивали эти самые конфликты. Однако мы, если желаете знать, и мирились. Только гораздо реже, чем ссорились. Это точно. Отчего? Исключительно вследствие ее нестерпимой непримиримости… Я — это что!.. А у нее так: все или ничего. Меньше не берет. Вот мы с ничегом и остались на сегодняшний день.
— Пожалуй… — не совсем уверенно согласился Алексейсеич. — Пожалуй, у нее это есть, такая черта.
— Если б это от конкретной, так сказать, материальной причины, так можно бы анализировать, той причины вообще избегать. А то отчего? — он высоко вздернул и уронил плечи. — Вспышка! Взрыв!.. И вокруг нас развалины… Я вам скажу, раз уж у нас получился разговор. Знаете, ваша дочка — что это такое? Черт знает чего. Вот поставьте сейсмограф на грузовик и пустите по худой дороге — каждый раз, как его встряхнет на ухабе, он и пойдет вам показывать десятибалльное землетрясение! Ясно? Какая-нибудь мелочь… Ну показалось что-то… пустяк, в общем, и тут же я фюнть!.. отлетаю… как футбольный мяч с середины поля на трибуну в публику. Ну как так жить? Мягкости, я уж не говорю — лирики, душевной женственной уступчивости… хоть маленького прощения, снисхождения к другому человеку… этого ничего вы у нее даже не спрашивайте, — нету!
— Неужели?
— Точно! Чего нет, того нет, я вам говорю.
— Неужто она до того уж черствая, а? Прямо жестокая к вам?
— Ах ты, какая там жестокая, я уж объясняю вам. Зачем-то. Она сейсмограф. А я, возможно, шофер на грузовике. Не знаю. Я всегда старался бережно. Ничего не помогло… Сидим вдвоем в одном кресле, рассуждаем про что-нибудь, ну хоть про Пушкина, и до того все хорошо, счастливей меня во всей галактике нету: она со мной, доверилась, приоткрылась… И что-то чуть не так, бац! И я отлетаю на трибуну и прыгаю там по головам болельщиков. Я встаю и удаляюсь, сохраняя равнодушный, даже насмешливо-независимый вид, потому что, собственно, меня все равно выгнали. Только на это меня и хватает, а все равно меня к ней обратно тянет, как муху в пылесос… Как раз вам я могу — хотите, скажу? Знаете что? Я потихоньку целовал в ванной ручку ее зубной щетки.
— Нет, серьезно? — вдруг очень заинтересовался Алексейсеич.
— Неужели человек на себя такое наговаривать будет?
— А какого цвета была ручка?
— Рубинового цвета, темно-красного.
— Откуда же вы ее доставали? Из стакана? А как вы ее держали?
— Достану осторожно из ее кружечки фарфоровой, держу ее обеими руками на ладонях и… все. И тихонько обратно поставлю, чтоб незаметно было.
— Не то чтобы один раз, значит, так было?
— Что вы!.. Она привыкла, немножко меня узнавать стала… Знаете, вещи очень меняются, если к ним привязываешься… Вы обратили внимание, что я выпивши, так что не обращайте внимания, тем более что, наверное, я сюда не вернусь, вследствие чего мы не увидимся. Ну, всего вам наилучшего, главное, крепкого здоровья. И тоже, главное, дальнейших успехов в работе. И, главное, в семейной жизни. Вот мы с вами познакомились на прощание, а? Ах, вот еще что, вы вклеили тогда, насчет комнаты. Что скоро освобождается, вы… ведь про эту комнату?.. Я сообразил. Да ведь мне никаких комнат не нужно. Наверное, мне полагалось тогда вам живо возразить: ах, ах!.. Зачем, о чем это вы? Вам еще жить да жить! А я промолчал. Что тут такого? Ко мне тоже в свое время явится какой-нибудь болван Олег, Эдуард… а то еще Гемоглобин какой-нибудь. И я ему тоже освобожу помещение. Чего же тут ахать?
— Пожили — и к сторонке. Дело житейское…
— Вы подшучиваете, а в общем — да! — Он вдруг рассмеялся. — Вы, знаете, молодец, чем-то ее напоминаете. Она тоже иногда такое выскажет… Это у нее как раз ничего. Здорово. Это мне скорей симпатично…
Терпеливо обслужив, накормив и кое-как устроив беспомощную, больную Маргариту и успокоившись за нее, жена Алексейсеича с нарастающим беспокойством спешила домой, в душе уже опять слегка проклиная эту Маргариту, отрывавшую ее от мужа. Торопливо нащупала своим ключом узкую замочную скважину, как можно тише отворила дверь, чтоб не беспокоить больного, и отшатнулась, споткнувшись от изумления на самом пороге.
В давно уже ставшей привычной тишине квартиры, где разговаривали вполголоса и ходили только в тапочках, — вовсю гремела музыка, развеселые голоса перекликались в комнатах и шаркали по полу подошвы танцующих. В первый момент ей показалось, что она попала в чужую квартиру. Мимо нее, не обращая внимания, спокойно прошла из уборной девушка, чуть задержавшись на ходу, чтоб подправить прическу, мельком взглянув в зеркало.
В открывшейся на мгновение двери возникла перед ней такая картинка: табачный дым плавал вокруг свечей, воткнутых в бутылки, какая-то девчонка с брезгливым выражением, закинув голову на спинку дивана, томно смотрела в потолок, а какой-то парень, привалившись к ней как к стенке и не обращая никакого внимания, что-то снисходительно втолковывал другому парню, выписывая при этом в воздухе восьмерки дымящейся сигаретой. Еще человек шесть толклись на месте под музыку в дыму и полутьме.
В общем, ничего там особенного не происходило, но, на взгляд свежего, неподготовленного человека, немножко походило не то на сумасшедший дом, не то на кабак.
В общем, ясно было, что это неслыханно, возмутительно. В доме редко происходили сцены ввиду полной неуязвимости Нины, но на этот раз сцена произошла. Суть ее заключалась в том, что мама, вызвав Нину в комнату Алексейсеича, раскаляясь до белого каления, пьянея от сознания своей неоспоримой и на этот раз благородной правоты, потеряла всякое управление собой и обрушилась всей огневой мощью на свою обычно неуязвимую дочь — отец больной, лежит при смерти!..
До этого «при смерти» она, конечно, не сразу дошла, а только на той самой высшей точке взлета спора, когда люди совершенно уже забывают, с чего закипел и ради какой цели он ведется, а думают только о самом ходе схватки — чем бы больнее уязвить противника. Вот на этой-то самой высшей точке у нее и вырвалось: «при смерти», и тогда мрачневшая с каждой минутой Нина, занимавшая непривычную уязвимую оборонительную позицию от сознания своей вины, взорвалась сама и закричала: «Это подло! — причем в этом, пожалуй, была права. — Это подло так говорить!» И тут они как бы поменялись местами. Сперва разъяренная жена защищала мужа от бесстыдной, бессердечной дочери, а теперь уж возмутившаяся Нина защищала отца от грубой бесцеремонности матери, и обе стали правы, обе защищали Алексейсеича, и, как это бывает, обе вели огонь именно по нему. Он, смертельно уставший от музыки, шума и разговоров с Олегом, теперь с отчаянием беспомощности вынужден был выслушивать безобразные слова, которыми вполголоса (чтоб их не услыхала молодежь в соседней комнате) они обливали друг друга.