Достоевский: призраки, фобии, химеры (заметки читателя). - Лео Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приведенное Страховым описание приступа эпилепсии у Достоевского является более подробным, чем аналитические записи о припадках самого Федора Михайловича и заметки Анны Григорьевны на эту же тему, но и он отводит последствиям припадков каких-нибудь два-три дня. Это понятно, так как при постоянном общении довольно трудно уловить медленные, но уже необратимые изменения личности, особенно когда не хочется их замечать.
Однако на каждого короля находится свой «мальчик». Появился такой «мальчик» и вблизи Достоевского — юный гимназист из Витебска Владимир Казимирович Стукалич (судя по отчеству и фамилии, такой же обрусевший выходец из Польши или Литвы, или, говоря словами Достоевского — «полячишка», как и сам великий писатель). Стукалич специально приехал в апреле 1877 г. в Петербург для встречи с Достоевским, и встреча эта произвела на него такое впечатление, что он сразу же, еще не выехав из столицы, написал ему письмо, в котором были такие слова: «…Вы подозрительны. Когда Вы шутя сказали, что жиды просто убьют Вас, у Вас в глазах мелькнуло странное выражение. Вы как будто ожидали посмотреть, какое впечатление произведут на меня Ваши слова, не приму ли я их серьезно, чтобы таким образом судить, возможно ли что-либо подобное. У меня действительно мелькнул испуг на лице, но это от того, что мне сделалось страшно за Вас. Неужели, мелькнуло у меня, Вы до такой степени мнительны. Ведь это, пожалуй, что-то вроде помешательства…».
* * *Разговор Достоевского с «мальчиком» напомнил мне случай из жизни: лет десять назад, будучи в Москве, я задержался у одного из многочисленных лотков, торгующих нацистской литературой и периодикой, и взял в руки номер газеты «Завтра». Увидев это, две «красно-коричневые бабки», находившиеся вблизи лотка, стали взахлеб мне рассказывать о том, что «жиды» хотят убить редактора этой славной газеты.
— Уже было два покушения! — доверительно сообщила одна из активисток, не распознав во мне одного из возможных «убийц» этого рыцаря без страха и упрека.
Как и в случае с Достоевским, эти опасения оказались необоснованными: «жиды» никого не убили, и «господин Гексаген» постсоветской литературы, как известно, живет и здравствует, потешая весь российский народ своими многозначительными «пророческими откровениями» одно другого страшнее.
* * *Отрывок из письма В. Стукалича показывает, что страдавший глухотой витебский гимназист был свыше наделен даром психолога — настолько тонко он описывает движения собственной души, и он под впечатлением встречи и личного общения с Достоевским произнес слово «помешательство»: то, что ускользало от внимания близкого окружения, бросилось в глаза наблюдательному и непредубежденному, и весьма доброжелательному случайному собеседнику.
Вероятно Стукалич был не единственным, у кого возникали сомнения в психическом здоровье Достоевского. Так, например, Григорович вспоминает: «Достоевского до конца его жизни признавали крайне раздражительным и необщительным, и некоторые считали его даже ненормальным», однако подобные высказывания могут восприниматься как отголосок сплетен, неизбежно возникающих у так называемой «общественности» при контакте с гением: кому только из великих не пришлось в представлении обывателей побывать «ненормальным»! Но отзыв Стукалича ценен своей искренностью, это был крик чистой души.
Все творчество Достоевского после 1861 г. есть по своей сути борьба с демонами, но не с демонами внешнего мира, а с демонами его болезни, терзавшими его собственную душу. Эти демоны рвались на страницы его романов, а он мог им противостоять только усилием своей творческой воли. Полностью преградить им путь не всегда удавалось, и создаваемые его художественным гением миры заселялись людьми с психическими отклонениями от нормы — эпилептиками (Нелли в «Униженных и оскорбленных», князь Мышкин в «Идиоте», Алексей Нилыч Кириллов в «Бесах», Смердяков в «Братьях Карамазовых»), психопатами, находящимися в стадии распада личности (Парфен Семенович Рогожин в «Идиоте», нравственно неполноценный Николай Всеволодович Ставрогин в «Бесах», переживший временное помутнение рассудка Родион Романович Раскольников в «Преступлении и наказании»), масса истеричек и истериков, и т. п.
Анализ подготовительных материалов к романам Достоевского может дать представление о масштабах и трагичности той борьбы, которую он непрерывно вел с демонами, порожденными его болезнью. Но особенно ощутим накал этой борьбы при сопоставлении черновых записей к «Дневнику писателя», представляющих собой поток деформированного сознания, складывающийся в определенной мере под провокационным воздействием некоторой части российской периодики того времени, с окончательными «беловыми» текстами. Однако и здесь, в серой ткани этих текстов, сверкают драгоценные камни художественного гения Достоевского — вкрапленные в нее рассказы «Мальчик у Христа на елке», «Мужик Марей», «Бобок», «Кроткая», «Влас», «Сон смешного человека». Эту болезненную неоднородность «Дневника», вызывавшую споры в обществе, тогда же отметил в одной из своих эпиграмм Д. Минаев:
Вот ваш «Дневник»… Чего в нем нет?И гениальность, и юродство,И старческий недужный бред,И чуткий ум, и сумасбродство,И день, и ночь, и мрак, и свет,О Достоевский плодовитый!Читатель, вами с толку сбитый,По «Дневнику» решил, что вы —Не то художник даровитый,Не то блаженный из Москвы.
Если бы «читатель» в те годы мог познакомиться с рабочими тетрадями Достоевского, его недоумение еще более бы возросло.
Обилие психопатов среди созданных Достоевским художественных образов уже давно привлекло усиленное внимание к личности этого автора. Для хорошо осведомленного о проявлениях и последствиях его болезни Милюкова все было ясно изначально: «Если, при жизненной правде и психической верности большей части созданных им лиц, особенно в последних сочинениях, на них лежит печать какой-то болезненной фантазии, если они представляются нам точно сквозь какое-то цветное стекло, в странном колорите, придающем им призрачный вид, — то на все это, как и на его личный характер, действовала, без сомнения, его несчастная болезнь, особенно развившаяся по возвращении из Сибири».
Труднее было тем, кто не имел доступа к переписке и дневниковым записям Достоевского и к воспоминаниям Анны Григорьевны, в которых наиболее полно отразилась история его болезни, и для кого почти единственным материалом для анализа были лишь художественные тексты гениального писателя. Тут даже блистательный Зигмунд Фрейд оказался на ложном пути, что, впрочем, с ним часто бывало. В случае с Достоевским он, в дополнение к окончательным редакциям романов смог воспользоваться лишь появившимися в 20-х годах прошлого века немецкими переводами черновиков «Братьев Карамазовых» и воспоминаний Любови Федоровны. В этих воспоминаниях, имевших, судя по немедленно отозвавшемуся на них Гессе, большой успех в Германии и Австрии, Любовь Федоровна лишь вскользь и очень сдержанно коснулась хронической болезни отца, но зато целую главу посвятила рассказу о глубокой ненависти, которую Федор Михайлович и его братья испытывали к своему отцу, и высказала свои предположения о том, что в образе Федора Павловича Карамазова отразился Михаил Андреевич Достоевский. Этого Фрейду оказалось достаточно для того, чтобы на свой лад сконструировать личность Достоевского и объявить, что правильно объяснить его творения может лишь патолог-психоаналитик, хотя в действительности здесь был бы более полезен хороший психопатолог-психотерапевт. Миф о Достоевском был создан Фрейдом лишь потому, что он, находясь в плену своих собственных теорий, увидел, как ему показалось, в судьбе и творчестве писателя еще одно эффектное доказательство существования пресловутого «эдипова комплекса», а не вследствие отсутствия у знаменитого психоаналитика «русской души». К слову сказать, отсутствие «русской души» не помешало в двадцатом веке стать восторженными поклонниками Достоевского целой когорте знаменитых немецкоязычных «жидов», среди которых, помимо Фрейда, были А. Эйнштейн, С. Цвейг, Ф. Кафка, Ф. Верфель, Я. Вассерман, Й. Рот, Э. Канетти и др. (Возможно среди них были потомки тех раздражавших его во время пребывания за границей немецких «жидов», об обилии которых в Германии он доносил своему другу-покровителю Победоносцеву. Впрочем, не исключено, что тогда за еврейский жаргон он принял какой-нибудь из картавых немецких диалектов.) Да и среди наиболее известных российских исследователей и толкователей творчества Достоевского оказалось непропорционально много евреев. А когда в одном из самых популярных советских телешоу в качестве постоянного гостя возникал покойный академик Аркадий Бейнусович Мигдал с томиками «Дневника писателя», являвшегося для него, по его словам, кладезем премудрости, я задавал себе вопрос, а не еврейский ли по своей сути писатель Федор Михайлович Достоевский? Тем более, что я оказался не одинок в этом предположении: один истинно русский человек — офицер, служивший на питерской гауптвахте, куда в марте 1874 года по пустяшному делу на пару дней угодил великий писатель, вспоминал: «Я тогда почему-то думал, что Достоевский из жидов. С наружности он, что ли, на них походил…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});