Жизнь и приключения Мартина Чезлвита - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мистер Пинч, — сказал Пексниф, — это едва ли прилично. Вы меня извините, но я должен сказать вам, что ваше поведение вряд ли может считаться приличным, мистер Пинч.
— Прошу прощения, сэр, что не постучался, — отвечал Том.
— Просите прощения вот у этого джентльмена, мистер Пинч, — сказал Пексниф. — Я вас знаю, а он не знает. Мой помощник, мистер Джонас.
Будущий зять слегка кивнул головой, но не слишком презрительно или свысока, потому что был в хорошем настроении.
— Можно вас на два слова, сэр, будьте так добры, — сказал Том. — Дело довольно спешное.
— Оно должно быть очень спешным, чтобы оправдать ваше странное поведение, мистер Пинч, — возразил его патрон. — Извините меня на минутку, дорогой мой друг. Ну-с, какова причина вашего неделикатного вторжения?
— Мне, конечно, крайне жаль, сэр, — сказал Том, стоя навытяжку перед своим патроном, со шляпою в руках, — я знаю, что это должно было показаться очень невежливым…
— Это и показалось очень невежливым, мистер Пинч.
— Да, я это чувствую, сэр; но, сказать по правде, я так изумился, увидев их, и подумал, что вы тоже изумитесь, и побежал домой без оглядки, и до того растерялся, что едва ли понимал как следует, что делаю. Я сейчас был в церкви, сэр, немножко играл на органе для собственного развлечения, и вдруг, нечаянно обернувшись, заметил, что в приделе стоят джентльмен с дамой и слушают. Мне показалось, что это приезжие, сэр, насколько я мог рассмотреть в темноте, и я подумал, что не знаю их; тогда я перестал играть и спросил, не хотят ли они пройти на хоры или посидеть на скамье? Они сказали, что нет, не хотят, и поблагодарили меня за игру на органе. Право, они даже сказали, — заметил Том, краснея: «Прекрасная музыка»; то есть она сказала, и конечно же, это мне доставило гораздо больше удовольствия и чести, чем какие угодно комплименты. Я… я прошу извинения, сэр, — он весь дрожал и уже раза два уронил шляпу, — я что-то запыхался, сэр, и боюсь, что несколько уклоняюсь в сторону.
— Если вы перестанете уклоняться, Томас, — произнес мистер Пексниф, сопровождая свои слова ледяным взглядом, — я буду вам весьма обязан.
— Ну, конечно, сэр, разумеется, — отвечал Том. — Они приехали в почтовой карете, сэр, и остановились перед церковью послушать орган. А потом они спросили, то есть это она спросила: «Вы, кажется, живете у мистера Пекснифа, сэр?» Я ответил, что имею эту честь, и взял на себя смелость сказать, сэр, — прибавил Том, поднимая глаза на своего благодетеля, — как и всегда буду говорить, и должен говорить, с вашего разрешения, — что я вам весьма многим обязан и никогда не буду в силах выразить все мои чувства по этому поводу.
— Это было очень, очень дурно, — сказал мистер Пексниф. — Не торопитесь, мистер Пинч.
— Благодарю вас, сэр, — воскликнул Том. — Тогда они спросили меня: «Нет ли пешеходной тропинки к дому мистера Пекснифа…»
Мистер Пексниф вдруг преисполнился внимания.
— «…так, чтобы не проходить мимо «Дракона»?» Когда я сказал, что есть и что я буду очень рад проводить их, они отослали карету вперед и пошли со мной лугом. Я оставил их у калитки, а сам побежал вперед — предупредить вас, что они идут и будут здесь… я бы сказал через… через какую-нибудь минуту, сэр, — прибавил мистер Пинч, с трудом переводя дух.
— Так кто же, — сказал мистер Пексниф, размышляя вслух, — кто бы могли быть эти люди?
— Господи помилуй, сэр! — воскликнул Том. — Я хотел сказать с самого начала и даже думал, что сказал. Я сразу же узнал их, то есть ее, я хочу сказать. Тот джентльмен, что прошлую зиму лежал больной в «Драконе», сэр, и молодая леди, что ухаживала за ним.
У Тома подкосились ноги, и он просто зашатался от изумления при виде того, какое действие произвели на мистера Пекснифа эти простые слова. Страх потерять благосклонность старика чуть ли не в ту самую минуту, как они примирились, из-за того только, что Джонас гостит у него в доме; сознание, что он не может выгнать Джонаса, запереть его или связать по рукам и по ногам и спрятать в погреб для угля, не разобидев его непоправимо; ужасный раздор, воцарившийся в его доме, и невозможность привести свое семейство к благопристойному согласию, поскольку Чарити находилась в сильнейшей истерике, Мерси — в полном расстройстве чувств, Джонас в гостиной, а Мартин Чезлвит со своей молоденькой воспитанницей у самого порога; отсутствие всякой надежды как-нибудь скрыть или правдоподобно объяснить такую суматоху; внезапное нагромождение неразрешимых трудностей и неминуемых бед над его обреченной гибели головой — ибо он рассчитывал выпутаться, полагаясь на время, удачу, случай и собственные происки, — до такой степени привели в ужас застигнутого врасплох архитектора, что если бы Том был Горгоной[61], взиравшей на мистера Пекснифа, а мистер Пексниф Горгоной, взиравшей на Тома, они едва ли могли бы испугать друг друга более.
— Боже, боже! — воскликнул Том. — Что я наделал? А я-то надеялся, что это будет для вас приятный сюрприз. Думал, вы обрадуетесь.
И в эту самую минуту послышался громкий стук в дверь.
Глава XXI
Опять Америка. Мартин берет себе компаньона и делает покупку. Нечто об Эдеме, каким он представляется на бумаге. А также о британском льве. А также о том, какого рода чувства высказывала и питала Объединенная Ассоциация Уотертостских Сочувствующих.
Стук в дверь мистера Пекснифа, хотя и довольно громкий, нисколько не был похож на шум американского поезда на полном ходу. Может быть, лучше прямо начать главу с этого откровенного признания, чтобы читатель не вообразил, будто оглушительный шум, который сейчас ворвался в наш рассказ, имеет какое-либо отношение к дверному молотку мистера Пекснифа или к тому сильному волнению, в которое бесцеремонность этого молотка повергла в равной мере и мистера Пинча и его достойного патрона.
Дом мистера Пекснифа находится более чем за тысячу миль от нас, и высокими спутниками нашего счастливого повествования снова становятся Свобода и Нравственность. Снова мы дышим благодатным воздухом независимости, снова созерцаем с благоговейным трепетом ту высокую нравственность, которая отнюдь не намерена воздавать кесарю кесарево; снова вдыхаем священную атмосферу, воспитавшую того благородного патриота — о, сколько нашлось у него подражателей! — который мечтал о свободе в объятиях рабыни, а наутро продавал с публичного торга ее и своих детей[62].
Как стучат и лязгают колеса, как дрожат рельсы, когда поезд несется вперед! Но вот завыл паровоз, словно его бьют и терзают, как живого раба, и он корчится в муках. Пустая фантазия! Сталь и железо ценятся в этой республике гораздо выше плоти и крови. Если это хитроумное создание рук человеческих заставить работать сверх сил, оно в самом себе найдет средства для мщения; а несчастный механизм, созданный божественной рукой, не обладает такими опасными свойствами — его можно гнуть, ломать и калечить сколько угодно надсмотрщику! Взгляните на этот паровоз! Удовлетворяя оскорбленный закон, налагающий взыскания и штрафы, человек заплатит гораздо дороже, если в разрушительном буйстве искорежит эту бесчувственную массу металла, чем если убьет двадцать себе подобных.
Машинист того поезда, шум которого привлек наше внимание в начале главы, не смущался такими размышлениями; маловероятно, чтобы его вообще тревожили какие-нибудь мысли. Сидя в равнодушной позе, скрестив руки и положив ногу на ногу, он курил, прислонившись к стенке; и кроме тех случаев, когда он выражал коротким, как его трубка, ворчаньем одобрение кочегару, который от нечего делать швырял дровами в коров, забредавших на рельсы, он сохранял невозмутимое спокойствие, как если бы паровоз интересовал его не больше какого-нибудь поросенка. Несмотря на полную неподвижность этого должностного лица и его душевное равновесие, поезд шел полным ходом, и так как рельсы были уложены очень небрежно, его потряхивало и подталкивало на ходу довольно часто и довольно ощутительно.
Паровоз тащил за собой три длинных крытых вагона: вагон для дам, вагон для мужчин и вагон для негров — последний из уважения к его пассажирам был выкрашен в черную краску. Мартин с Марком Тэпли ехали в первом вагоне, самом удобном; он был далеко не полон, а потому в него пускали также и джентльменов, лишенных, как и они, удовольствия ехать со своими дамами. Оба они сидели рядом и были заняты серьезным разговором.
— Значит, Марк, — говорил Мартин, озабоченно глядя на своего спутника, — вы рады, что мы распростились с Нью-Йорком?
— Да, сэр, — сказал Марк, — я рад. Очень даже рад!
— Разве вам там не было «весело»? — спросил Мартин.
— Наоборот, сэр, — ответил Марк. — Самой веселой неделей в моей жизни была как раз эта неделя у Паукинсов.