Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж - Виктор Лихоносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не греши.
— Вынуждают к этому. Нечего бояться. Надо действовать, а будем прятаться друг за друга — ничего хорошего ожидать нельзя. Придет время, народ побратается с войском и возьмет верх. Выдумал войну, сукин сын! Что ему, жалко нас? Дураки солдаты, идут. Если б сделали так, как на станции в Армавире,— убили офицера.
Тут Терешкино терпение кончилось, и он, надувшись, встал и застегнул пуговицы.
— Я жалостливый,— поводил он пальцем по воздуху,— приставу не скажу, но в другой раз не выражайтесь так, а то будет плохо. Стоит перед тобой стакан, допивай и иди спать. Богатеют от честного труда, бережливости и жизни по заповедям божиим. А власть ковырять — дурацкое дело.
— Махать я хотел,— сказал мужик, когда Терешка ушел.— Мне пятьдесят пуль в грудь, а государя долой. Его дядю убили в пятом году, а руку нашли на другой день, и с ним то же будет. Сына у него нет. Мать его, Мария Федоровна, родила своего и отдала ему, чтоб был наследник. Махать я хотел весь романовский дом!
Мужик ругался в ту минуту, когда беженцы-армяне вставали с места и шумно выходили. Скиба положил свою руку на руку мужика:
— Мой вам добрый совет. Пока молчите. А то вас заберут в тот момент, когда мы будем нужны. Я ничего не слышал. До свидания.
— Махать я хотел... Девять месяцев крепости, а то и три, а то и семь суток аресту — подумаешь!
— То раньше было. А сейчас упекут в Сибирь.
— Да вон недавно одного — он царя дураком обозвал,— на семь суток всего под арест.
— И все же...
Возле шапочной мастерской Скиба раздумался, с какой подводой добираться ему в Марьянскую.
В мастерской Василий Попсуйшапка спорил с братом о том, был ли Тарас Бульба на самом деле или его придумал Гоголь, и доказал бы, что такой человек все-таки был, и еще раз посокрушался бы, зачем же у Тараса выпала люлька (его б не поймали), если бы вдруг за окном не послышались крики, брань, вопли о помощи. Василий быстро вскочил и, заметив взъяренную толпу, закрыл дверь на ключ. Выпали тотчас из ума гоголевские бранные страсти в повести! Люди с тех пор не помирились. Пока они в мастерской спорили, все двадцать семь трактиров, дюжина погребков, более двухсот пивных лавок, буфетов, греческих кофеен, много магазинов перестали обслуживать обывателя — где заперлись на все замки и выставили в окна иконы, а где уже поминали разбитые стекла, посуду и мебель; даже постоялые дворы затворили свои двадцать шесть ворот. Только волосатый Баграт в обжорке никого не боялся — босяки и базарная чернь любили его.
Что же произошло там? С чего началось?
Бунт подняли на Сенном рынке жены запасных, настаивая на проверке таксы. Кто-то ограбил лавку — и пошло! Со всех углов стекался народ. Пристав Цитович надорвал горло, уговаривал: «Ваши действия только на руку нашим врагам». Бабы зажимали его в кольцо.
— А почему у нас дорогие ситцы? Сахар вешают неправильно, кладут много бумаги!
— Весь базар переверну,— грозил Цитович, взбираясь на бочку.— Не допущу! Понюхаете у меня клоповника на голых досках.
— Мы будем жаловаться.
— Жалуйтесь на меня! На кого науськиваете? На Отечество наше?
— Какое право ты имеешь ругаться матерно? Передадим Бабычу, и тебя уберут.
— Его нет в городе. Я за него наведу порядок. Кому и для какой цели нужен разгром? Цены не понизятся, а повысятся еще больше. А долг перед Россией? А помощь тыла? Понизится дух войска. Погром на руку немцам. Стыд, позор!
— Берите, бабы, дрючки и гоните его! Паршивая полиция! Живодеры!
— Убить полицейских!
— Уби-ить!..
Над головой Цитовича повис тяжелый кувшин. Сзади стояли мужики с Покровки и с Дубинки и ждали: если полиция откроет огонь, тысяча душ, вооруженных палками и гирями, выступит в защиту баб, а к ним уже обещают припрячься выздоровевшие в лазарете нижние чины. Виновных не найдешь.
Пожарная команда спряталась, брандмейстер наотрез отказался разгонять толпу водой. И никого из черной сотни нету.
Скоро возмутители перекинулись на магазины по Красной улице, ныне Николаевскому проспекту. Уже несли тряпки, обувь, одежду. Трамваи остановились.
— Я ни на минуту не остановлюсь перед усмирением беспорядка! — сказал по телефону полицмейстеру помощник Бабыча и вызвал шестьдесят конных казаков и сорок юнкеров.— Пишите воззвание к населению. Утром приедет Бабыч.
Наказный атаман Бабыч был в Тифлисе. Городской голова Сквориков, тот самый, что после избирания в думу просил отца рассчитать старого кучера Евтея, соединился с помощником Бабыча.
— Я их расстреляю! — подтвердил помощник.
— Ваше превосходительство,— сочно булькал в трубку городской голова,— я уверен в вашей распорядительности, но расстрел применяйте в крайнем случае. В воздухе висит гроза. Не проливайте крови. Довольно будет, как ни стыдно это говорить, одних плетей.
— Я сам сейчас выеду.
Толпа уже рекою текла к обувному магазину Сахава. За женщинами, подростками, сотней хулиганов топталась полиция и казаки на лошадях.
Городской голова растерялся; лучше ему было наблюдать за толпой с балкона гостиницы «Большая Московская». Уже теребили бельевой магазин Чехмахова. Со взводом казаков подъехал в фаэтоне помощник Бабыча и что-то кричал. Фаэтон повез его дальше; грабеж продолжался при «декоративном присутствии войск» и затерянных в давке полицейских. Голова вздумал спуститься вниз и произнести речь, но переменил решение: власть передана военному начальству, и всякое вмешательство будет потом поставлено ему в вину.
— Почему не разгоняете? — крикнул он казакам.
— Не приказано.
— Сам наместник разрешил грабить, ничего нам не будет! — орал кто-то.
Уже был час дня. По всем улицам тащили добро.
«Почтенная интеллигенция с удовольствием наблюдает,— думал городской голова.— И никому нет дела. Грабеж может перейти на мирных жителей. Ни у кого сердце не шевельнется. Уже лавку Аветисьяна растаскивают. Извозчиков захомутали, о-ой! Корсеты несут от... Все на руку врагу».
В четвертом часу его позвали в войсковой штаб на Борзиковскую.
— Что вы думаете дальше? — спросил помощник Бабыча, генерал, такой же плотный и седой, но грубый.
— Дело защиты передано военным властям — нам думать не полагается. Поэтому я позволю себе спросить: что вы думаете делать? — Никто не хотел, видно, брать на себя смелость — время неуверенное.— Общий голос таков: для спасения имущества ничего не делается.
— Нагайки употреблялись. У казаков одни рукоятки остались.
— Господин полицмейстер Михайлопуло ручался за казаков, как за самого себя.
— Если полицмейстер ручался, то это его дело. Он, как офицер, не ручаться за русских воинов не мог. Я несколько успокоил баб. Сказал, что распоряжусь, чтоб городской голова собрал думу, купцов и торговцев и установили цены такие, как до войны, с надбавкой на двадцать процентов. Полагаю, довольно. Немедленно привлечь к ответственности уличенных в сокрытии товаров. Запретить вывоз мануфактуры в станицы. Никаких самочинных обысков и арестов.
— Вы, осмелюсь сказать вашему превосходительству, пообещали бабам невозможное. Дума не устанавливает цен. На цены влияет много причин. Посевная площадь сокращена, рабочих рук не хватает.
В эту минуту за окном мимо гостиницы Губкиной побежала к Новому базару толпа баб. Генерал посмотрел туда и сказал:
— Вот, извольте видеть. Что прикажете делать? Побежала баба в красном сарафане, я ее видел уже в двух местах.
— Энергичные меры, ваше превосходительство.
— Меня не упросят употреблять оружие против такой толпы. Пусть меня судят царь и бог, пускай снимают с меня эполеты, но я не пролью крови, выйду из этого суда со спокойной совестью.
— Утром вы обещали расстрелять толпу. Я первый просил вас не допускать этого.
— Не буду же я вызывать для усмирения донских казаков? Издали приказ о невыходе на улицу с девяти вечера до шести утра — хватит. Погром начался из-за пустяка. Кто-то из мелких торговцев продал барыне один фунт сахару за шестьдесят копеек. Так и надо им, паршивым торгашам, два года пили кровь. Привыкли шкуру драть, теперь дрожат.
— Послать телеграмму наместнику,— осторожно подсказывал городской голова.
— Послали. Завтра утром приедет наказный атаман Бабыч.
— Почему,— кричали с улицы,— продают одни кости и головы? Где же мясо? Разным гостиницам, а нам?