Тотальное превосходство - Николай Псурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только тем себя возбуждал, питался — осознанием, что работу совершил мастерскую, что был точен, свободен и безупречен.
Только потому себя теперь не жалел, не ругал, не оскорблял и не унижал, что ясно понимал, что был должен все это сделать, был обязан, так требовалось, лишь исключительно подобное могло считаться в МОЕМ МИРЕ по-настоящему правильным и без сомнения необходимым.
Короче, все умерли…
Стер отпечатки своих пальцев — там, где мог их оставить, таких мест накопилось немного; еще свои следы за собой попробовал, на участке, на дороге за участком, саперной лопаткой разрубить, закопать; ботинки потом сожгу, салон в машине почищу, колеса помою… Пистолет не закоченевшими еще пальцами Валентина обнял, обмял…
За рулем уже, когда карабкался-крался по узкой дороге через лес, без света, маскируясь, вспомнил вдруг не без явного удовольствия и с неожиданным настроением вдохновенные слова убиенного Ивана: «Тотальное превосходство!»
…Следую за Стариком, как он еще несколько часов назад следовал за мной, за моей волей, за моим воображением, за моей рукой, за моей кистью, за моим Даром — рождался…
Он отвечает мне. Он отдает мне долг. Он благодарит меня за то, что может теперь дышать? двигаться? говорить? думать? за то, что живет? Так или не так… Я люблю его и ненавижу его. Я не знаю, существует ли он или нет. Я вижу — значит, верю. А если я болен?..
Следую за Стариком, как он еще несколько часов назад следовал за мной… Мы сейчас вдвоем выдернем дверь, а потом уж, после я все-таки доберусь до него и все наконец узнаю про него и про себя, и не исключено, что я убью его затем, когда все узнаю, уничтожу его, раздавлю, задавлю, чтобы не мучил он меня больше так тяжко, так изуверски, так издевательски, так не по-человечески, не помыкал мной, не насиловал мое сознание, мой дух, мои мысли, мое сердце…
Так безжалостно вмял педаль акселератора во внутренности трактора, что он заорал от боли, и неожиданности, и неуважения, наверное, еще и скакнул вперед, как взорвался, ревел, выл, отплевывался судорожно и остервенело.
Старик не опоздал ни на долю мгновения — снял свой трактор с места и бесцеремонно, и жестоко, вместе со мной, синхронно, и точно так, как и требовалось мне именно в этот момент…
За нашими спинами сзади, я не оборачивался, смеялся, радовался, догадывался уже, чем закончились все наши усилия, лопались стены, со вздохами ужаса и сожаления, билась в эпилептическом припадке на полу металлическая дверь, словно заходился в безумном бреду неправдоподобно гигантский, невиданный, не придуманный еще пока никем пулемет, метеоритным градом сыпались на пол, на дверь, на автомобили, мотоциклы, велосипеды, стоявшие вокруг, кирпичи, осколки бетона, куски арматуры…
Я не испугался, но поберегся — едва только услышал, как сыплются кирпичи, бетон и арматура, забрался между рулем и сиденьем, руками голову накрыл, не уставал смеяться, ногами сучил, барабанил пятками по полу, плевался во все стороны пенистой, горячей слюной… Чуть только поутихло, выбрался наружу, готовый ко всему, собранный, сконцентрированный, нисколько не утомленный — хотя казалось бы, — как только что сладко и беззаботно проснувшийся после долгой и доброй ночи.
Старик исчез. Разумеется. Это не ново. Но раздражает. Но злит. Но провоцирует бешенство. Трактор его еще работал, послушный, безропотный, попыхивал черным выхлопом из опаленной дребезжащей трубы.
Провал, а в провале свет, там, где дверь только что была, она еще дрожит на полу и тонко, неясно звенит, радуется освобождению, жалеет о прошлом, в прошлом в ней навязчиво нуждались, а сейчас она может разве что пригодиться — на данный, конкретный, определенный момент.
Все в провале, внутри, в розовом — стены, потолок, пол, абажур под потолком, столик, он невеликий, стульчики, они под размер столика, креслица, кроватка под балдахином в углу и игрушки, и там и там стоящие, сидящие, лежащие — мишки, слоны, собаки, обезьяны, девочки, мальчики.
Я вступал в комнату за провалом, шипел песок, сыплясь по искалеченной стене сверху мне на голову, на плечи, как сухой дождь, вступал с изумлением и благоговением, окунался в незнакомый аромат, он возбуждал и успокаивал одновременно, окутывался теплом — и свежестью вместе с тем, — свет любовно целовал мне глаза… Облизал губы, на них известь, после того как снял пыль — языком — и сплюнул ее — за спину, за порог, ощутил на губах привкус пудры, я с детства его помню, любопытный был, рассматривал, нюхал мамину косметику, пробовал замазывать пудрой прыщи и угри, сладко, и приятно, и волнует… Поймал в зеркале свою улыбку. По улыбке можно было определить, неопытному и невнимательному, что я мудак. Я улыбался бездумно и тупо. Я получал удовольствие в этой комнате, я потерял напряжение… Вокруг зеркала лампочки, как в театральной гримерной, на столике мази, кремы, тюбики губной помады, карандаши для бровей, кисточки для ресниц, пудра… Носочки, чулочки, трусики на стульчике перед кроватью, все маленькое, чистенькое, розовое, розовое, розовое, трусики понюхал мимоходом, предварительно помяв их в руке, пахло карамелью, шоколадом, персиками, не женщиной, но женским…
Постель еще теплая, сморщенная…
В ванной пар, благоухание — просто, беззаботно, безопасно, уютно, укромно, комфортно — остаться, никуда не уходить, никогда, что бы ни случилось, и только если заставит смерть, и думать, и фантазировать, и мечтать, не об этом мире, а о другом мире, о том, которого нет, но о том, который непременно когда-нибудь будет…
Все розовое: кафель, полотенца, унитаз, сама ванна, вода в ванной, лепестки роз на воде — сомкнуты плотно, без просветов, теснятся, друг на дружку налезают, мнут — голова хорошенькой девочки над водой.
— Ты кто? — спросила девочка, накрашенные губы не смыкаются, незачем пока, жирно блестят, полуоткрытые, зовут, упрашивают о чем-то. — Я должна тебя знать? Ты помощник дяди Жана-Франсуа? А где сам дядя Жан-Франсуа? Я хочу видеть дядю Жана-Франсуа! Я очень соскучилась по дяде Жану-Франсуа! Скорей, скорей, скорей позови мне сюда дядю Жана-Франсуа!
— Сколько тебе лет? — Я сомневался. Подозревал, что ошибся. Настя мне рассказывала совершенно о другом ребенке, тихом, незаметном, обыкновенном. Или она мне ничего не рассказывала подробно. И мне так только показалось. Портрет девочки нарисовался сам собой. Надо же ведь как-то представлять того, о ком тебе упоминают, говорят, пусть даже не так уж и много, пусть даже без интереса, пусть даже вскользь. — Сколько тебе лет? И как тебя зовут?
— Почему ты не знаешь? Тебе не говорили? Дядя Жан-Франсуа тебе не доверяет? Он объяснял мне, что есть несколько людей в цирке, которым он не доверяет. Ты один из них? — На ресницах тушь, а на веках тени. Аккуратно, умело нарисовано. Без излишества, но с намеком. Намек добирается до желания… Но не представляешь, что требуется делать с пятилетней девочкой (если ты, конечно, не педофил,) когда вдруг, вот так, как сейчас, например, ощущаешь желание. — Как ты оказался здесь? Я сейчас закричу! Мне не нравится, что ты здесь один! Дядя Жан-Франсуа никогда не пускал сюда никого одного! — Девочка выдула губки вперед, розовые-розовые, густо, со значением напомаженные (кем-то? самой девочкой? не уверен), обиженно, подбила щеки к глазам невольным судорожным движением, зашлепала веками. — Уходи, уходи, уходи!!!
— Я друг твоей мамы. — Может быть, это все-таки она, пятилетняя дочка девушки Насти, может быть, я показал девочке пустые ладони, протолкнув их к ее лицу — воздух в пару, отяжелел, мешал обычным движениям, — улыбнулся непритворно, не усердствуя с заигрыванием. — Она послала меня за тобой. Она сказала, что ты в опасности. Она сказала, что ты в плену. Она просила меня, чтобы я привел тебя к ней обратно… Тебя похитили. Ты разве не помнишь? Тебя украли, проще говоря. Плохие ребята угрожают твоей маме, что сделают тебе больно, а может быть, даже и вовсе убьют тебя, если она не станет выполнять те действия, которые они от нее требуют… Мама плачет… Мама страдает…
— Мне пять лет. Меня зовут Дезире. И я нисколечко не хочу к маме… — Девочка роняла брови на веки, рождала злое лицо. Получалось неточно. Отсутствовала привычка. На лице читалось то удивление, то недоброжелательство, то каприз, то неуверенность, то разочарование, то недоумение, то неистовость, то страх, то удовлетворение, но никак не злость, никак не жестокость, никак не агрессия.
— Дезире? — Я оценил. Без скепсиса. Не иронизировал. Уважительно покачал ушами, волосами и носом… Надо садануть этой маленькой дуре по голове и скоропалительно и с удовольствием поволочь ее к осиротевшей, обворованной матери, дуру… — Это твое настоящее имя? — Я обаятельно и мужественно улыбался, нависая над благоухающей, распаренной девочкой.
— Это имя, которое дал мне дядя Жан-Франсуа. Оно мне очень нравится. Оно нежное. Оно делает меня красивой… — В глазах девочки наконец нашелся интерес ко мне и еще ощутимая доля симпатии, отваги и любопытства.