Memoria - Нина Гаген-Торн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так... удивительного и чрезвычайного в жизни немало, ежели уметь видеть, это правда. И красоту, как цветы, легко рвать надо, чтобы не измять. Это все — правда. Но что же выглядеть думаете и чего ищете?
— Приехала я из Питера изучать лопарей. Но лопарей пока нет, а интересного кругом — много! В Коле я будто в сказку попала. А песни какие! Слушала бы, не отрывалась... Пела там старины Марфа Олсуфьевна Шаньгина... Олеша сказал, что вы тоже поете. Вот я и пришла...
— Про Шаньгину я наслышан, — кивнул Борис Иванович, — наслышан: женка память имеет твердую и голос хороший. Но сам ее не слыхал. Учился у другой великой души женщины... — Он указал тонким сухим пальцем на фотографию на стене. — Мария Дмитриевна Кривополенова. Мастерица была и утешительница.
Узкая койка у стены была застелена узорным рядном. На бревенчатых стенах висели фотографии: сморщенная старушка в повойнике и темном платке смотрела большими глазами; какой-то норвежский городок, чистые домики и суда у пристани; осанистый старик с раздвоенной бородой. В углу стоял деревянный шкафчик, ярко разрисованный птицами, цветами и травами.
Хозяин выдвинул из-за стола табуреты, приглашая садиться, а сам встал, прислонясь к окну и рассматривая меня.
— Борис Иванович! — доверчиво сказала я, поднимая на него глаза. — Если бы вы знали, как мне интересно жить на свете! Войдешь в комнату к незнакомому человеку, посмотришь: как интересно! Как здесь живут? И не знаю, что лучше: про себя ли рассказывать, вас ли расспрашивать?
— Любопытствуете к жизни? — усмехнулся Борис Иванович.
— Любопытствую! Нет, пожалуй, больше, чем любопытствую: хочется полюбоваться — откуда это так много в жизни прекрасного?
— А с непрекрасным как быть? — хмурясь, спросил Борис Иванович. Он сжал губы. — Со скверною как?
— Ну? — удивилась я. — Мне кажется, оно просто от недоразумения. Надо постараться понять, где хорошее, оно и окажется... Хорошего же все хотят? Я думаю, прекрасное должно все расти и расти на земле.
— Ну это едва ли! — покачал головой Борис Иванович. — Мысли текут из века в век. Песни хранят старину, тем и важны они. — Борис Иванович кивнул головой. Сел, положив на стол руки. — Слушайте, когда так:
Во таульи во городе,Во тауль во хорошеем —Поизволил наш царь-государь,Да царь Иван Васильевич,Он поизволил жонитися.Да не у нас, не у нас на Руси,Да не у нас во каменной Москвы,Да у царя во Большой ОрдеКострюка, сына Демрюковича,Да у его на родной сестреДа на Марии Демрюковне...
Пел Борис Иванович негромко, протяжно и однотонно, широко открывая рот и покачивая седоватой головой. Сначала я усумнилась даже — пение ли это? Но чем дольше он пел, тем яснее выступали Москва, царские палаты, звенели свадебные чаши.
Глаза Бориса Ивановича смотрели вдаль, будто изумляясь встающим воспоминаниям. В однообразном ритме, в троекратной повторности нарастала многократность передачи, отложились переживания многих человеческих душ.
Песня несла слова, как река раковины: с мерным, повторяющимся рокотом.
Я слушала, держа карандаш.
—Так вы близко знаете Кривополенову? Я читала, как Озаровская вывезла ее в Петроград, она выступала там.
— Знавал. А она, как бывала в Архангельске, — у нас останавливалась, в Соломбале. А я с детства любитель был песен и память имел. Бывало, хожу вокруг и все слушаю. А как отняли ногу — новое пристрастие заимел. Утешает песня в несчастье. Как потерял ногу, она и говорит: «Калека ты, Борис, теперь не работник. Самое тебе дело петь, людям на потеху, себе на усладу, старине на прославление. Ты запоминай-ка!» И стала с голосу учить. — Борис Иванович замолчал, сжав губы, — не хотел говорить о своем несчастье. — Ну — что еще спрашивать будете?
— Я бы очень хотела про Кострюка записать. Может, вы продиктуете?
— Могу... Могу и сам записать...
— Я боюсь, Борис Иванович, что вы запишете слишком грамотно, — засмеялась я.
— Запишу сколь обучен, — нахмурился Борис Иванович.
— Ну да, а надо не так, как мы с вами грамматике обучены, а как слышится, это называется фонетически.
— Пошто так?
— Потому, что тогда остается говор, каким поется. Вы знаете, что в разных местах говорят различно. С говора записанная песня скажет, откуда она пришла, откуда родом, это — ключик в историю.
— Понимаю, — кивнул Борис Иванович, — для того и в трубу записывают?
— Борис Иванович, ты спой ей про виноградье. Вишь, мы не знаем, како виноградье, а поем! — вдруг сказал Олеша. Он тихо сидел на порожке.
— Это свадебная, величальная.
— Спойте, пожалуйста!
Борис Иванович погладил бородку и запел:
Виноградье — красно-зелено,Да ишшо кто такой стучит,Да во светых-то вечерах,Да во светых-то вечерах?Да виноградчица стучит.Да ишшо спрашивают ребятаДа господина во двореДа ишшо около двора,Да все трава да мурава,Да все трава да мурава,Да цветы лазу ревы...
Олеша смотрел расширенными глазами: казалось, он видел удивительные лазоревые цветы, прекрасный терем с хрустальными воротами и серебряными «ободверенками», неизвестную, но такую знакомую в корнях своих жизнь. Мне повернулось впервые «Виноградье» не толстой книгой А.Шейна, где записаны тексты песен, а узорчатой песней безногого Бориса Ивановича. Чем дальше он пел, тем больше развертывалось то, что жило не в словах, не в ритме — в отзвуке прошлого, долетавшего в глуховатом голосе, строгом, худом лице и подвижных бровях сказителя.
Я попрощалась с Борисом Ивановичем и договорилась, что приду, когда он будет свободен, вечером, буду еще записывать песни.
Заря, из широкого окна, заливала комнату Бориса Ивановича розовым светом. В нем, как в воде, плавали у окна подвешенные на шнурках птицы с девичьими лицами, покачивался резной кораблик, уплывая в полыхающее небо.
Борис Иванович сидел спиной к заре, опираясь локтями о стол. Лицо его казалось темным. Нос прямой полосой пересекал удлиненную линию глаз, как на византийских иконах. Клинышек бороды сливался с темным воротом рубашки.
Борис Иванович внимательно слушал меня — мы говорили о старообрядцах.
— Книги древнего письма, Борис Иванович, как и всякие книги, — говорила я, — отражают точку зрения группы людей, их писавших. Те, кто писал до Никона, — отразили свое понимание греческих текстов, с которых переводили, Никон — свое. В этом ли дело? Разве надо так держаться за букву?
— Я и не держусь, — отвечал Борис Иванович. — Дело не в букве и не в двуеперстии, а в том, что насилием введенное — духа лишается. Сказ есть: стоит Россия, не проваливается потому, что три старца неведомых в лесах за нее молятся. Перестанут они молиться и — рухнет все... — Борис Иванович посмотрел на меня и сказал: — Может, и не молятся они, а просто помнят да помалкивают. И того довольно. Беда приходит, когда обеспамятует народ. Понимаете, что сказать хочу?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});