Мы жили в Москве - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вошел викинг. И что вовсе неожиданно, и молод, и хорош собой. Поразительные глаза. Я ему говорю: «Я хочу, чтобы вашу повесть прочитали двести миллионов человек». Кажется, он с этим согласился. Я ему сказала: «Вы выдержали такие испытания, но на вас обрушится слава. Это тоже очень трудно. Готовы ли вы к этому?» Он отвечал, что готов. Дай Бог, чтобы так…
Вскоре после встречи с Ахматовой он пришел к нам, спросил:
— Кого ты считаешь самым крупным из современных русских поэтов?
Я ответил, что особенно мне дороги Ахматова, Цветаева, Пастернак, из других поколений — Твардовский, Самойлов… Одного-единственного выделить не могу.
— А мне только Ахматова. Она одна — великая. У Пастернака есть хорошие стихи; из последних, евангельских… А вообще он — искусственный. Что ты думаешь о Мандельштаме? Его некоторые очень хвалят. Не потому ли, что он погиб в лагере?
— Нет, не потому. Он — великий поэт.
— А по-моему, Мандельштам не русская поэзия, а скорее — переводная, иностранная…
— Ахматова считает Мандельштама величайшим поэтом своего поколения.
— Не знаю, не знаю. Я убежден, что она самая великая…
Солженицын передал Ахматовой пачку своих стихов: автобиографическую поэму, описание путешествия вдвоем с другом на лодке вниз по Волге, как они встретили баржу с заключенными, а на ночном привале были разбужены отрядом лагерной охраны, преследовавшей беглецов. Много стихов — любовь, разлука, тоска по свободе. Грамотные, гладкие, по стилю и лексике ближе всего Надсону или Апухтину. (Когда-то на шарашке они мне нравились.)
Ахматова рассказала:
— Возможно, я субъективна. Но для меня это не поэзия. Не хотелось его огорчать, и я только сказала: «По-моему, ваша сила в прозе. Вы пишете замечательную прозу. Не надо отвлекаться». Он, разумеется, понял, и, кажется, обиделся.
Об этой второй и последней их встрече нам она больше ничего не говорила. Но от него мы узнали, что она прочитала ему «Реквием».
— Я все выслушал. Очень внимательно. Некоторые стихи просил прочесть еще раз. Стихи, конечно, хорошие. Красивые. Звучные. Но ведь страдал народ, десятки миллионов, а тут — стихи об одном частном случае, об одной матери и сыне… Я ей сказал, что долг русского поэта — писать о страданиях России, возвыситься над личным горем и поведать о горе народном… Она задумалась. Может быть, это ей и не понравилось — привыкла к лести, к восторгам. Но она — великий поэт. И тема величайшая. Это обязывает.
Я пытался с ним спорить, злился. Сказал, что его суждения точь-в-точь совпадают с любой идеологической критикой, осуждающей «мелкотемье»…
Он тоже злился. И раньше не любил, когда ему перечили. А тогда уж вовсе не хотел слушать несогласных. Больше мы к этой теме не возвращались.
С Анной Андреевной он больше не встречался, и мы с ней о нем уже не говорили.
* * *Надя Мальцева девочкой писала по-взрослому печальные стихи. К нам ее привел Григорий Поженян. Он зычно восхищался открытием «новой, шестнадцатилетней, Ахматовой».
Толстушка в очках увлеченно играла с двенадцатилетней сестрой и со всеми переделкинскими собаками и менее всего напоминала Ахматову. Но стихи нам понравились, поразили неожиданной зрелостью. Надя стала бывать у нас. Я рассказала о ней Анне Андреевне, попросила разрешения представить.
— Приводите завтра вечером.
В столовой у Ардовых шел общий разговор. Надя молчала, нахохлившись, смотрела только на Анну Андреевну, а та говорила мало, иногда замолкая на несколько минут и словно бы не видя никого вокруг. Но внезапно, после такой паузы, спросила Надю:
— Может быть, вы почитаете стихи? Хотите здесь читать или только мне?
— Только вам.
И Анна Андреевна увела ее в свою маленькую комнату. Из-за двери доносилась несколько монотонная скороговорка Нади. Она читала долго.
Потом послышался голос Анны Андреевны. Она читала стихи. И тоже лишь для одной слушательницы. И тоже долго. Настолько, что я ушел, не дождавшись конца, — было уже очень поздно.
Анна Андреевна потом говорила:
— Очень способная девочка. Много от литературы. Много книжных, не своих стихов. Но есть и свое, живое. Она может стать поэтом. Но может и не стать. И тогда это несчастье.
Надя рассказывала:
— Ну я ей читала. Всю тетрадку почти прочла. Прочту стихотворение и спрашиваю: «Еще?» Она кивает: «Еще». А говорила мало. Спрашивала, кого люблю? Знаю ли Блока, Пастернака, Мандельштама? Сказала, что надо читать побольше хороших стихов. Нет, не хвалила, но и не ругала. Но говорила о моих стихах так, что мне теперь хочется писать. А потом сама спросила: «Хотите, я вам почитаю?» Я боялась, что устанет. Она за полночь читала. И ведь мне одной. И сказала, чтоб я еще приходила. Ну, это из вежливости.
Второй раз Надя не пошла. Говорила, что стесняется, робеет. А много лет спустя призналась — не пошла, потому что боялась попасть под влияние, стать «послушницей» — до потери собственного голоса.
Л. подарил Ахматовой свою книгу о «Фаусте» с такой надписью: «Анне всея Руси от одного из миллионов почитающих и любящих верноподданных».
В мае 1963 года мы были в Ленинграде и на «авось» пошли к Ахматовой. Она была в просторном кимоно, расшитом золотом по черному. По-молодому захлопала в ладоши.
— А я с утра чувствовала, что сегодня будет радость.
Эта встреча и смутила, и осчастливила. Разговор сразу пошел непринужденный. Она расспрашивала о московских новостях. Ее интересовало все — приятное, и неприятное: как вели себя Эренбург и Вознесенский, почему начальство набросилось на Евтушенко, что представляют собой работы Эрнста Неизвестного, кто и как ругал Л. за «абстрактный гуманизм»?
Потом вспоминала о своем:
— Все знают про сорок шестой год. А ведь это было во второй раз. Обо мне уже в двадцать пятом году было постановление. И потом долго ничего не печатали. В эмиграции пишут, что я «молчала». Замолчишь, когда за горло держат. Постановление сорок шестого года я увидела в газете на стене. Днем вышла, иду по улице, вижу — газета и там что-то про меня. Ну, думаю, ругают, конечно. Но всего не успела прочесть. Потом мне не верили: «Неужели вы даже не прочли?..» Но я в тот день стала замечать — знакомые смотрят на меня, как на тяжело больную. Одни осторожно заговаривают, другие обходят. Я не сразу сообразила, что произошло. А на следующий день примчалась из Москвы Нина Антоновна.
Показала недавно полученный первый том сочинений Гумилева, изданный в США.
— Тут предисловие господина Струве.
В предисловии строки из «Ямбов», посвященные разрыву с молодой женой, комментируются так: «Об этой личной драме Гумилева еще не пришло время говорить иначе, как словами его собственных стихов: мы не знаем всех ее перипетий, и еще жива А. А. Ахматова, не сказавшая о ней в печати ничего».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});