Серебряные орлы - Теодор Парницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евреи, как всегда надежные в этих делах, доставили Аарона в Кордову, так что он даже не заметил, что в халифате творится что-то необычное. Он возобновил старые знакомства и связи — все арабские сановники, которых он когда-то знал, по-прежнему находились в полном здравии и покое; угощая приятного им чужеземца изысканными кушаньями и беззаботной беседой о греческих поэтах и философах, они ни словом не обмолвились о каких-либо бунтах и смутах. Но в субботу шестого марта богатый еврей, у которого жил Аарон, вбежал в комнату гостя, бурля от волнения, забыв, что нарушает правила праздничного дня. Срывающимся голосом рассказал, что Санчол и граф Каррионский погибли, что бывшего халифа заставили целовать копыто коня одного из предводителей бунта, а потом жестоко, вместе с графом, казнили.
Ночью еврейский мальчонка провел Аарона к воротам дворца. При слабом свете молодого месяца христианский священник различил огромные очертания самого святого символа своей веры. Он вгляделся и затрясся от ужаса. Поспешно закрыл глаза: страшным святотатством показалось ему смотреть на распятого, которым был не сын божий. Но не смог пересилить себя. Вновь открыл глаза, но тут же постарался отвести их от копья, на котором торчала отрубленная голова распятого рядом на кресте Абд ар-Рахмана Санчола: мертвое лицо и застывшие, широко раскрытые глаза так напоминали Оттона — Аарон не выдержал, заплакал.
Власть над испанскими арабами захватил новый халиф, Мохаммед аль-Махди, но Аарон не заметил, чтобы в жизни Кордовы что-то изменилось по сравнению с периодом его прежнего здесь пребывания. По-прежнему в библиотеках читали Аристотеля, но-прежнему рассуждали под портиками, имеет вселенная пределы или нет. Подружившийся с Аароном весьма ученый сановник Абдаллах Ибн аль-Фаради ошеломлял и огорчал христианского священника выводами, что вселенная ни во времени, ни в пространстве не имеет ни конца, ни начала.
— Как же так, но разве бог не создал мир в шесть дней? — воскликнул возмущенно Аарон.
— Есть мудрецы, юноша, которые говорят, что бог и вселенная — это одно и то же, — отвечал Ибн аль-Фаради.
— Это глупцы, невежды, а не мудрецы, — потряс головой Аарон, — и ты сам, надо думать, в это не веришь. Неужели ты поверишь, если кто-то скажет, будто стих и поэт — это одно и то же? И не можешь ты поверить, чтобы вселенная не имела границ. Разве небосвод не возносится арками вверх именно от границ, очерченных страшным океаном, окружающим земные пределы?
Ибн аль-Фаради возвел глаза вверх.
— Ошибаешься, юноша, — сказал он, потянув через соломинку апельсиновый сок. — Ты называешь океаном море, которое, начинаясь за скалой Тарика, прозванной греками Геркулесовыми столпами, пугает взор и мысль бурностью и тем, что никто никогда не видел его предела. Правда, есть мореходы, которые настойчиво твердят, что далеко-далеко на западе есть другой берег этого моря. Но океан — это нечто иное. Поистине он страшен, ибо нет ему ни конца, ни начала. Перед ним, перед необъятностью его земля, которую ты считаешь центром вселенной, всего лишь пылинка. Есть такая тайная наука, которая утверждает, что над волнами океана витают ангелы; звезды, на которые ты смотришь каждую ночь, — это не что иное, как ногти на пальцах ног ангельских. На шее одного из этих бесчисленных ангелов высится скала, на скале стоит бык, на рог быка надета рыба, на спине рыбы уместилась наша земля. Так какой же из земли центр вселенной? Стоит только распрямиться ангелу, тряхнуть головой быку, дрогнет рыба — и скатится наша земля со страшной высоты в пучину необъятного океана! Вот тогда и наступит гибель рода людского, которую предсказывают и ваши жрецы, говоря о страшном дне последнего суда.
— Это так ваша вера учит? — еле прошептал Аарон.
Абдуллах Ибн аль-Фаради пожал плечами:
— Я же сказал, что это тайная наука. Я посвящаю тебя в нее, потому что ты ученый, а все ученые — братья, невзирая на то, какого пророка славят они своими устами. Но не повторяй невеждам того, что слышал. Зачем устрашать темных людей правдой, которая не приносит радости?
Аарон часто задумывался над словами Ибн аль-Фаради о братстве всех ученых без различия веры. Были минуты, когда его подкупало это утверждение, даже пленяло — по чаще возмущало и наполняло тревогой. Как-то Ибн аль-Фаради привел его в огромную библиотеку халифов. У Аарона даже голова закружилась при виде этих книг.
— Раньше было еще больше, — сказал араб, — но у казначеев халифа были трудности, и они много книг продали: судья Ибн Фотанс купил большую часть, но и он погряз в долгах и вынужден был продать библиотеку — получил за нее сорок тысяч динаров. Ты представляешь, юноша, сколько это будет, сорок тысяч динаров? Какое войско можно собрать на такие деньги? И сколько времени вести войну?
Аарон спросил, много ли в библиотеке халифов есть латинских книг?
Ибн аль-Фаради презрительно надул красивые узкие губы. Есть, конечно, но мало, и жалеть особенно не приходится, потому что латынь — это язык варваров, и истинная мудрость никогда на этом языке не изъяснялась. Да просто и не смогла бы: латинский язык не способен выразить никакой глубокой философской мысли.
Аарон даже руками всплеснул. Ибн аль-Фаради показался ему вдруг не только святотатцем, но и неучем. Он, Аарон, хорошо знает, что именно латынь, только латынь способна точно выразить словами любую мысль, даже самую сложную, самую тонкую. Ведь говорил же ему Сильвестр Второй, что если бы Аарон и Оттон не владели так превосходно латинским языком, то было бы просто невозможно проникнуть в самые тайные уголки Оттоновой души, как было тогда, когда Аарон исповедовал императора! И разве удивительная способность Сильвестра Второго — способность выражать ясными словами такие мысли, которые никто, кроме него во всем христианском мире не смог бы выразить — разве она не из того вытекает, что он проник во все тайники латинского языка в тысячу раз лучше, чем Аарон и Оттон?
Он поделился своей мыслью с Ибн аль-Фаради. Араб удалился и спустя минуту вернулся с небольшим, скромно переплетенным томиком.
— Вот "Этика" Аристотеля — прочитай с полстраницы и переведи на латынь.
Греческий текст не показался Аарону трудным: он точно понял содержание прочитанного периода. Но как только начал мысленно переводить, то и дело ему не хватало слов или даже целых оборотов. Но он уперся, сказал, что сядет и напишет. Ему дали не табличку и не пергамент, а тоненький беленький колышущийся листочек. С час состязался он с Аристотелем, но так и не одолел. Искренне признался:
— Не могу. — И добавил, хотя при чтении отлично понял весь текст: — Видимо, не очень хорошо знаю греческий.
— Нет, не потому, — ответил Ибн аль-Фаради, — это не ты не можешь, а латынь не может. А теперь смотри.
И бегло перевел весь период на арабский.
"Я ведь даже не могу проверить, не обманывает ли, — подумал Аарон, — но вроде не обманывает".
Он устыдился и огорчился. Не за себя — за мир, из которого прибыл. Ему вдруг показалось, что он во вражеском лагере, перед вождями которого обязан защищать честь тех, кто его прислал. Он чувствовал себя доверенным посланцем Туллия Цицерона и Ливия, Горация и Вергилия, Коммодиана и Проперция, Иеронима и Августина, Боэция и Сальвиана.
— Нет, — сказал он про себя с глухим упрямством, — ошибается араб. Это не они не могут, а я. Святейший отец Сильвестр наверняка перевел бы точно и гладко.
То и дело обращался он мысленно к Герберту-Сильвестру. Старался представить его молодым монахом, сосредоточенно вникающим в арабский язык здешних мудрецов. Задумывался в тревоге, могут ли неверные должным образом оцепить, кого им довелось принимать здесь в качестве слушателя. С еще большей тревогой вынужден был смириться с очень неприятной мыслью, что среди арабских ученых имелось много таких, которые были равны Герберту в познаниях и даже превосходили его. И вновь стыдился и огорчался — снова за тот мир, откуда прибыл. Получалось, что человек, который во всем латинском христианском мире вызывал такое восхищение своей ученостью, что его даже считали волшебником, здесь был всего лишь одним из многих. Там ему не было равных в грамматике, риторике, логике, математике, музыке, механике, астрономии — здесь же каждая из этих наук могла выставить мудреца по меньшей мере равного Герберту, а в логике и математике даже явно превосходящих его. Но что утешало Аарона, так это напрасные поиски в Кордове ученого, который был бы знаменит сразу во всех этих разных науках: в этом отношении Герберт-Сильвестр действительно не имел себе равных.
Не одну ночь Аарон проплакал, что вот о стольких бы вещах мог поговорить со своим учителем, будь тот жив. А больше всего удручало его, что уже никогда не сможет узнать, что думал Герберт-Сильвестр о том, будто всех ученых, несмотря на разное вероисповедание, должны связывать тайные узы братства. Не знал, что он должен ответить Ибн аль-Фаради. Зато знал, что долгие годы сомнение будет терзать его душу, стоит ему вспомнить посещение с Ибн аль-Фаради библиотеки халифов. Долгие годы будет мысленно вспоминать две великолепно переплетенные книги: греческую и арабскую. Показывая их, Ибн аль-Фаради сказал: