Скрипач не нужен - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но беда, если он находил что-то неталантливым! Тогда спорить с ним было бесполезно – на все аргументы он отвечал с непререкаемостью средневекового инквизитора: не тонет – значит, ведьма! Так произошло с молодым писателем Алексеем Варламовым, чьи рассказы «Галаша» и «Как ловить рыбу удочкой» восхитили меня редкой в наше время чистотой и опрятностью художественного стиля. Прочитав рассказ «Галаша», Золотусский впился в то место, где деревенский мужик остался без носа (по пьянке отрубил топором) и отказался пришивать его за тысячу рублей: «Нос не х…, проживем и без носа!»
«Плохо придумано!» – сказал И.П. ворчливым горьковским тоном (кстати, он отлично рисовал автограф Горького, чем однажды похвастался). Понятно, что он заподозрил Варламова в подражании «Носу» Гоголя. А всё, что связано с Гоголем, не мог оставить без внимания автор знаменитой книги в серии ЖЗЛ. Я стал говорить, что выдумано, конечно, неважно… но в деревне всякое бывает, а, кроме того, есть в рассказе места с такой силой подлинности, что можно простить невольное подражание молодого автора гению Николая Васильевича, о влиянии которого на современный литературный процесс Игорь Петрович знает гораздо лучше меня… – то есть начал откровенно льстить, так как хотел напечатать какой-то рассказ Варламова в «ЛГ». Но Золотусский только мрачно качал головой и повторял безнадежным голосом:
– Плохо придумано… Очень плохо!
На Варламове был поставлен крест. Через месяц мы с Алексеем поехали в его деревенский дом под Вологдой порыбалить зимой. Вечером крепко выпили, разумеется… Проснулся я от стука в дверь и от того, что в избу вошел здоровенный детина в ватнике и… без носа (две дырки его заменяли), сел на краешек полати, где мирно посапывал Варламов, и сказал тихо-тихо:
– Здорово, Ляксей! Прочел я «Галашу» в «Новом мире».
Рассказ заканчивался смертью мужика. Я еще оценил необычность авторского приема: о своей же смерти персонаж рассказывает сам и так просто, словно о чем-то повседневном. Это был Иван Тюков – прототип Галаши – собственной живой персоной. Скотина Варламов ничего не сообщил мне о нем, хотя знал, что тот непременно явится за водкой. И если мое сердце выдержало это серьезное испытание, то оттого лишь, что я представил себе лицо Игоря Петровича в моем положении.
Итак, работать с Золотусским было интересно. Он предложил мне карт-бланш в написании статей, которые мы негласно называли рубрикой «Гамбургский счет». Идея была в том, что я писал серию портретов известных писателей, проговаривая про них вещи, которые, собственно, все знали и без меня, но писать о которых почему-то считалось неприличным. Например, все понимали, что Приставкин писатель хотя и хороший, но не большой, что его ресурсы исчерпаны повестью «Ночевала тучка золотая…», где он высказал то единственное родное, что обладает известной ценностью во всяком художественном исполнении. Но сказать это – значило оскорбить писательское самолюбие! Выходит, что сам по себе писатель ничего не стоит и ценность его прозы находится как бы вне его.
На мой взгляд, так это и есть. Настоящая русская проза начинается от «Хроник» Сергея Тимофеевича Аксакова, где нет творца, но есть Творец, нет «литературы», но есть творчество Жизни.
Второй жертвой стал Проханов. Это вопиющий пример того, как писатель сочиняет сам себя, и это сочинительство обращается в сумбурное или, напротив, расчетливое безумие, не имеющее ничего общего со священным безумием. Проханов не одинок. И он еще не самый ловкий сочинитель самого себя.
Вот Виктор Ерофеев, предъявивший «метропольские» козыри в тот момент, когда его противникам крыть было нечем, – действительно холодный и профессиональный игрок, для которого карты перестали быть азартной игрой.
Но довольно о своей работе. Гораздо интереснее разобраться в тайных пружинах критического творчества, которые порой оказываются если не душевной болезнью, то духовным недугом… Я это понял, когда напечатал в «Литгазете» критический «роман» про Андрея Немзера, вызвавший шум в московской прессе и докатившийся до провинции. Звонили и писали из разных городов, а однажды раздался странный звонок из какой-то деревни под Цюрихом, где преподавательница русского языка (!) разбирала мою статью на занятиях со швейцарскими фермерами.
Успех статьи меня, признаться, озадачил. «Что произошло?» – подумал я. Ведь не Немзер же всех так взволновал! И не я, с ним разругавшийся. И не ситуация в московской критике, до которой России, а тем более загранице – нет никакого дела… Я всё понял, когда мой приятель Владислав Отрошенко сказал:
– Это ты о себе написал!
«Роман» назывался «Человек с ружьем». Он был о критике, который патронирует литературный процесс и позволяет себе «пущать» и «не пущать» кого-то в литературный мир. Неправда, что этим критиком был Немзер. Он просто работал (и на совесть!) в газете «Сегодня», не оставляя без внимания ни одной приметной публикации. И скоро он занял место Центрального Критика, так как никто из его коллег не работал с такой сосредоточенной энергией. «Что скажет Немзер?» – носилось в воздухе московской литературной жизни и докатывалось до провинции, которая всё еще традиционно озиралась на столичных авторитетов.
И вот это Место мне было неприятно. Вся моя провинциальная природа взбунтовалась против него и Человека с Ружьем, который на этом Месте мог бы стоять. Почему он смеет решать, какое положение занимает писатель в столичной иерархии имен? Кто дал ему право называть такие-то и такие-то журналы (и печатающихся в них) «передовыми», а такие-то «отстающими»! Нет, Немзер не был столичным высокомером. Он носился с саратовскими Володиным и Слаповским едва ли не больше, чем с Владимовым и другими известными именами. Но в отношении к тем, кто, по его понятиям, не входил в избранный круг и не мог стать (хотя бы в перспективе) литературной звездой, он оставался нем и глух. Может, потому, что никогда не имел дела с провинциальным болотом, из которого я выполз, со всей этой несчастной и большей частью, конечно, графоманствующей публикой, что не могла удостоиться даже разгромной статьи в модной газете «Сегодня», так как писать о ней было ниже достоинства этих московских ребят. Да и зачем им замечать разных палькиных, тюлькиных, клячкиных, скороходек, высшим достижением которых становилась пятилетняя учеба в благоволящем к провинциалам Литинституте? Но я-то знал, сколько страсти и подлинной любви к Литературе таится в этих тюлькиных! Как они сжигают себя на этом ледяном огне! Как они маются, не имея с детства стартовой площадки для творческого роста и взлета! Как несправедливо обошлась с ними жизнь! И я… сам предал этих людей, постепенно затянутый кругом московских имен, которые отвечали рейтингам той же «Литгазеты». Я вышел сухим из болота и не хотел прислушиваться: что там еще чавкает? Я нашел свое Место и не хотел озираться по сторонам. Не пошевелил же я рукой, чтобы ответить на те письма из провинции с чахлыми стишками и блеклой прозой, что часто приходили в «ЛГ». В свое время в С. я получал хотя бы вежливые отлупы из московских редакций. Теперь они отгородились от России словами «рукописи не рецензируются и не возвращаются».
Да и что я мог ответить этим людям? Если бы я был нормальный московский критик, вроде Немзера, я мог бы, скажем, снисходительно разобрать эти неловкие рифмы и сюжетные штампы. Но меня воротило от них! Это было слишком родное, родненькое, то, из чего я выламывался со слезами и соплями – я, не знавший Набокова до поступления в Литинститут и позорно спутавший его с советским поэтом Боковым в первом же московском разговоре. Отвечать – не значило ли писать самому себе в прошлое? Сказано: негоже псу возвращаться к своей блевотине…
Не в Немзере дело… В Копейкине! В каждом из нас сидит Копейкин.
Как бы…
Со Славой Курицыным я познакомился на квартире Наташи Беккерман в 4-этажном сталинском доме возле метро «Аэропорт». Окна Наташиной квартиры выходили прямехонько на один из роскошных домов аэропортовской писательской жилколонии. Покойные родители Наташи, родившейся с серьезным дефектом ног, имели какие-то связи с писательской средой. Иногда в квартире появлялся кто-то из прежних друзей семьи: например, поэтесса Татьяна Бек, трогательно, по-домашнему зашивавшая Наталье подушки. Но в основном там обреталась литературная богема, московские пленники без работы и прописки. Со временем они женились, выходили замуж или как-то иначе устраивали судьбу и покидали гостеприимный, но несколько безалаберный дом, которому обязана выходом в люди добрая часть моего поколения столичных провинциалов.
Там часто бывали Саша Еременко и Саша Волохов (даровитый поэт-авангардист, теперь священник с женой-попадьей Наташей Михайловой, выпускницей Литературного института). В одно и то же время там можно было встретить энергичного, преуспевающего Вячеслава Пьецуха и мыкавшегося без квартиры с двумя детьми Бориса Гайнутдинова. Там заводились первые знакомства, завязывались судьбы; там все поневоле были демократами, потому что на всякий звонок в дверь заливистым лаем отвечал невоспитанный эрдель Джой и без чинов провожал на кухню, где за обеденным столом, чинно, словно в рабочем кабинете, восседала Наташа Беккерман и всех встречала с несколько насупленным видом, как бы давая понять: «Не думайте, господа, что тут всё позволено! Вы находитесь в доме, где бывают солидные люди…» И это было почти правдой, несмотря на то, что эти люди обычно не имели копейки в кармане, пили, как лошади, дымили, как паровозы, и дрались так же нелепо, как подзаборная шпана…