Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он долго лежал на стене, пока не дождался, прыгнул, ударом ноги в шею убил сторожевого нукера и посидел рядом с ним на корточках, пока тот кончался.
Жизнь у Унжу была разная, прямая, как кипчакское копье, и извилистая, как змея. Он убивал много, но никогда не убивал своих. Сейчас он преступил это и, уже раздев нукера, посадил его, как полагается мусульманину, и, глядя в мертвые неудивленные глаза, сказал:
— Если твоя душа еще здесь, ей будет легче сознавать, что я сделал это по воле Аллаха, сам превратившись в его стрелу. Настолько, насколько он пожелает.
Сабля у нукера была ургенчская, он ее выбросил, кинжал же хорошей стали Унжу убрал под рубаху.
— Ха! Ха! — перекликались часовые.
Унжу перелез еще через одну стену, побежал по улице, видя себя в чистых, незамутненных лужах. У одной лужи он остановился, хотя грязное лицо было страшно, он чем-то понравился себе, вдруг негромко издал боевой клич монголов, идущих в атаку: — Кху! Кху! — и выставил вперед кинжал. Жизнь замыкала круг.
Так он долго бежал, иногда останавливаясь и нюхая воздух, что-то шептал при этом и сам себе кивал головой. Перед ним открылась улица без луж. Вода в арыках весело звенела, и сами арыки напоминали маленькие речки с висячими мостиками. А цветные фонарики за дувалами ласково мигали.
Глаза у китайца, того самого, что три дня назад объявил Великому, что Унжу не знаком с китайским языком, стариковские, нелюбопытные. Даже сейчас, когда в зрачках свет от фонариков из сада, они все равно мутные. «Э, да он слепнет», — подумал Унжу.
— Не дави ногой на дощечку, китаец, от этого только сведет ногу. Сигнальную веревочку я перерезал, ты же помнишь, мне пришлось побывать у тебя на родине… А твой индус, — Унжу подул на острие кинжала, — теперь его душа пролетает, возможно, над очень высокими горами… Там, в Индии, река, такая широкая река, китаец, и там собираются все их души… Как они ошибочно верят!.. Интересно, куда полетит твоя душа?! Может, останется здесь?! Ответь мне и, пожалуйста, на своем языке, куда делись те листы, которые лежали в саду у Великого… Видишь ли, они дались мне не просто.
Китаец молчит, только рот приоткрыт, дышит неслышно, но жарко.
— Хорошо, говори на моем. Они остались в саду под снегом?
Китаец кивает неторопливо. Будто гости, будто беседа, будто не смерть пришла.
— По-моему, ими вытерли животы гепардам, — говорит китаец, — мне кажется, я видел, как слуга делал это… Впрочем, я стар, и здоровье мое не таково, чтобы я мог долго оставаться на холодном ветру, если этого не требуют дела…
Теперь уже Унжу чувствует, как у него открывается рот и как трудно воздух проходит в легкие.
Локоть сам делает движение вперед и чуть вниз, нет усилий, чтобы проткнуть кинжалом этот живот без мышц. И мыслей нет.
«Вытерли животы вонючим, ленивым кошкам», — вот и вся мысль.
— Больно, очень больно, — говорит китаец по-китайски, — вот и кончилась жизнь, зачем? — Он становится на четвереньки, прижимает халат к животу. — В шкатулке, — китаец говорит быстро, боясь не успеть, — имена моего рода. Прочти их надо мной, кипчак. Это зачтется тебе у твоего Аллаха.
— Твой род не поймет меня, — Унжу оскалился и не отводит глаз от дрожащих век китайца, — ведь это ты сказал, что мой язык не похож на язык твоей родины. А мне так это тогда было нужно, и меня удивили твои слова… Я лишь слегка ткнул тебя. Ты будешь умирать долго, старик, и у тебя будет время подумать… Ты успеешь вспомнить свою родину, что так важно иногда… Как я предполагаю, Аллах все-таки выбрал меня своей стрелой, на время конечно. — И, уже уходя, Унжу услышал, как китаец длинно и протяжно закричал. Унжу кивнул себе, подпрыгнул и дернул веревку с фонариками. Фонарики весело замигали, будто отвечая на сиплый крик.
Унжу прошел по длинной узкой улице, было тихо. Когда узкая улица вошла в широкую, Унжу сразу увидел ночную стражу на толстых крупных конях. Сворачивать было поздно, Унжу пошел прямо на них и не дошел шагов двадцать, когда те вдруг лениво тронули коней и уехали в проулок. Унжу, уже обернувшись, увидел мокрые гладкие зады лошадей, услышал смех и кашель и опять сам кивнул себе.
Улица спустилась к реке, он зашел в мягкий ил у берега и поплыл. Большие баржи с хворостом стояли недалеко, он залез на ближнюю и заполз в хворост.
Огромный город только начал просыпаться, лужи высохли, и город из тысяч домов, дворцов, мечетей, караван-сараев был подернут легким туманом, испаряющейся влагой. Когда проглянуло солнце, Унжу спал, и лицо его во сне было торжественное.
Днем он прокрался на пустырь за низким серым дворцом, обнесенным красными кирпичными стенами, там забрался в низкие пыльные кусты и стал ждать.
Крупная пчела с гудением зависла над кустом, гудение чему-то мешало, и вдруг Унжу понял, что почти неслышно напевает то, что пели монголы в караулах. Он отломал колючку и больно уколол собственный язык.
— Я наказываю тебя, мой язык, — сказал он голосом старика — «осквернителя ислама» и тут же хихикнул, — но неужели, когда мы вырубим монголов, я буду жалеть их и петь их песни.
Ночью кипчакские солдаты, медленно переговариваясь, объезжали дворец, и Унжу показалось, что он видит знакомые лица и слышит знакомые голоса. Он еще подождал, потом вылез из кустов и пошел через пустырь рядом со своей длинной и корявой тенью, тень несла железную палку, похожую на обломанное копье.
Унжу перелез через ограду, прополз через сухой в колючках сад, железной палкой разогнул решетку на окне башни, пробежал темным знакомым переходом, тихо открыл знакомую дверь и сел на корточки над спящим десятилетним мальчиком.
— Лежи тихо, юный хан, — Унжу прижал голову мальчика к ковру и, когда тот открыл глаза и завертелся, добавил: — Я думаю, с тобой ничего не случится, — выдохнул и пронзительно засвистел и завизжал, как визжали монголы, когда шли в атаку. Потом вытянул кинжал и опять стал ждать.
Приближались голоса, шаги, брякало в темноте оружие, и Унжу успел удивиться, что кинжал подрагивает, не подумав, что это дрожит его рука. Комнату сразу и вдруг залил свет факелов, и знакомый с детства голос сказал:
— Мы ждем тебя со вчерашней ночи, Унжу.
— Здравствуй, Кадыр-хан.
Губы у юного хана дрожат и кривятся, и в свете факела дрожит похожая на вытянувшуюся каплю родинка на переносице. У кого он видел эту родинку? Пот заливает лицо и глаза, Унжу вспомнил, и свет факела будто сделался ярче.
— На каждого самого хитрого волка есть охотник еще хитрее. Так создал этот мир Аллах, — говорит голос.
Унжу медленно опускает кинжал, вставляет острие себе в пуп.
— Ты правильно понял, — говорит голос из-за факелов, — это действительно сын твоей кормилицы, и эта родинка, как капля дождя на лице скачущего, а?! Такие редкости?!
Голос засмеялся, и еще голоса засмеялись там тоже.
— Отпусти мальчика, что проку в его жизни.
Мальчик, всхлипывая, уползал по ковру, и лужица уползала за его ногами.
Унжу схватил тяжелую деревянную табуретку и пустил в факелы, люди там шарахнулись, раздался крик.
Унжу опять прижал острие кинжала к животу:
— Ты такой хитрый, Кадыр-хан, что чуть не перехитрил самого себя. Мне надо было просто сказать, что я был в Багдаде, а не в Китае, и встречал там не только Тимур-Мелика, но и тебя. Только и всего. И сейчас бы ты отыскивал ножом свой царственный пуп, и то, если бы тебе повезло. Ты отдал меня палачам, Кадыр-хан, я принес тебе плату, на, — Унжу плюнул.
Все он мог представить в жизни, даже собственную смерть, только не этот плевок и не эти слова.
— Осветите меня, — сказал голос из темноты.
Факелы переместились, высветив темно-багровым светом высокого человека с тяжелым капризным лицом и длинными мощными руками со сцепленными перед собой пальцами. Слуги были в кольчугах, Кадыр-хан — нет.
— Уйдите все. — Кадыр-хан взял светильник из чьих-то рук. — Хочешь арбузного вина? — он шел к Унжу, нарочно наступив в лужу, оставленную мальчиком.
В доме купца Махмуда Ялвача второй день, не прекращаясь ни на минуту, шел обыск. Прямо на улице и в саду жгли высокие костры, тени плясали на дувалах, в домах вокруг никто не спал, но огня не зажигали, боялись. Посвистывая, бегали по улице рабы, носили с реки воду лошадям.
В доме у Ялвача стены были взрезаны, земля в саду просеяна, на ней разложены и разбросаны товары. Нукеры Великого ходили по бесценному шелку, не вытирая сапог. В караван-сарае ревели и бились верблюды, напоенные настоями со слабительными травами. Солдаты с факелами палками рылись в жидком навозе. Слуги и домочадцы, из тех, кого не увезли в Башню скорби, были в доме, без одежд; потные от страха, они уже не стеснялись наготы. Только Ялвач был в мелко вспоротом халате, он медленно пил молоко, понемногу отщипывая от сухой лепешки.