Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разве мы плохо охраняли тебя? — Унжу улыбнулся. — Ты был так ласков с нами еще сегодня.
За последние три месяца он привык к разговорам с купцом и знал, что при расчете его слова только радость для спорящего, поэтому, легко погладив наконечник ножа, он вдруг быстро ткнул им в бурдюк дорогого касиорового масла. Бурдюк был в инее, масло оставило на нем веселый желтый след, растекаясь по животу верблюда. Купец тонко закричал, заругался, пытаясь рукой заткнуть порез, другой протянул перепачканные в масле дергемы.
— Кошелек купца наполняет дорога. — Унжу пожевал губами и помолчал. — А на дороге я… И поэтому постарайся быть скромнее в разговорах с городской стражей. Впрочем, я знаю твой дом и твою семью и не хотел бы огорчить тебя…
На развилке дорог Унжу попрощался с тремя кипчаками, эти трое были людьми пожилыми, их ждали семьи. Унжу еще посидел на лошади боком, глядя вслед облачкам изморози, которые поднимали копыта их коней.
Дорога была пустая, лишь раз попалась арба, груженная большими медными тазами, ее охранял дехканин с самодельным копьем. Дороги неспокойны, даже тазы так не повезешь. Тазы еще долго громыхали, даже когда исчезли за холмом.
Впереди у дороги кочевые женщины готовили для путников кебабы.
Рядом десяток тощих собак да полунагой на морозе старик дервиш бормотал что-то, не то молился, не то дремал.
Когда Унжу подъехал ближе, то увидел незрячие глаза, язвы на лбу и громко позвал:
— Старик, эй, старик, ты меня помнишь? — Он подождал, пока пустые глазницы уставятся на него, — на столбе ты был ближе к Богу, но тебе там не нравилось, и я велел снять тебя, правильно ли я поступил?..
— А-а, — старик заулыбался, зубы были белые, здоровые на изъеденном лице, — ты, кипчак, стрела Аллаха, и много ли у тебя работы в этом мире?
— Честно сказать, не больше, чем у тебя, — Унжу вдруг оживился, — зато наверняка больше денег. Хочешь, я куплю тебе осла, и мы отправимся куда-нибудь вместе… Возможно, на дороге ты расскажешь мне многое, я не знаю, и я решу, как с толком употребить себя самого… В конце концов, мы могли бы совершить даже хадж. — Смотреть на голые ноги на морозе было странно.
— Купи мне сначала кебаб, — важно сказал старик, — я, правда, не вижу его, но чувствую его запах и, признаться, не могу ни о чем другом думать, кроме как о кебабе, — и добавил, когда Унжу кинул монету: — Ты что, теперь возишь касиоровое масло?
— Нет, я просто испачкался. Аллах убрал меня в свой колчан и, по-видимому, не собирается вынимать в ближайшее время.
Старик ел, давясь от жадности, но не успел Унжу об этом подумать, как старик сказал:
— Тебе неприятно, что я ем жадно, мне самому неприятно, — старик кивнул, будто Унжу говорил с ним, а не молчал. — Иногда мне кажется, что я жил всегда. Мысли можно вложить в голову, если там есть место, но твою голову распирают собственные мысли. Впрочем, если ты хочешь выслушать, что я думаю о неправедном толковании Корана, — старик поднял руки и затряс кулаками, последние слова он прокричал так громко, что собаки поднялись и отбежали в сторону.
Унжу постоял, кинул еще монету и удивился, как слепой поймал ее. Потом отошел, сел у жаровни, приказал принести арбузного вина, долго глядел в голубоватые тлеющие угли и, не отрывая от них глаз, спросил не то у девочки, принесшей вина, не то у жующего кебаб старика, не то у себя самого:
— Может быть, это место называется Хорезмийским морем и здесь переделывают лица?!
По другую сторону юрты пожилая женщина выбивала войлок, она бросила войлок и с тревогой уставилась на подбежавшую девочку, ту, что жарила кебабы и носила вино.
— Там, — крикнула девочка, — кипчакский хан упал в угли и сжег себе лицо, — девочка всхлипнула от страха, и они с женщиной побежали туда, где катался по траве Унжу, схватившись за голову.
Над степью бушевали бураны, они сбивали скотину в плотные дрожащие кучи. Лошадь тяжело шла по снегу, Унжу был в шубе, лицо замотано примороженной тряпкой. Из снежной мути впереди возникал город с высокими темно-красными, почти бурыми стенами, куполами мечетей и темной высокой цитаделью. Звуков города не было слышно, их поглощал буран. Город возникал похожим на мираж. Небольшой караван медленно обходил всадника, верблюды шли, мученически вытянув шеи в длинных сосульках.
— Отрар — хороший город, хорошая торговля, — купец-таджик с высокого дромадера протянул Унжу плату и улыбнулся, показывая белые крепкие зубы. — Пойдем с нами, хан, замерзнешь.
Унжу не ответил и стал разворачивать коня.
На шее последнего верблюда был подвешен колокол, но и его звук быстро исчез за ветром. Унжу вдруг пронзительно завизжал, как это делали монголы, идущие в атаку, и, перевалившись на бок, погнал коня и долго так скакал и визжал, а когда обернулся, позади города не было видно, только снег. Снег таял на веках, влага, разбрызганная ветром, мгновенно замерзала на темной тряпке ледяными полосами, если приблизиться к лицу Унжу, его глазам, было видно, что он плачет.
Прошло время.
Ожоги на лице Унжу, стянув побуревшую кожу, стали похожи на шрамы после удара камчи, и, подтянув губы кверху, шрамы эти придали лицу странное выражение, раздражающее людей.
В этот день 615 года по хиджре или 6-го дня года барса, месяца кукушки по кипчакскому летосчислению, Унжу был тяжело пьян. Медный поднос с орехами, жарко поблескивая, напоминал огонь, воздух перед глазами плыл и качался сам, видимый в своей реальности. Глаза закрылись, а когда Унжу открыл их, перед ним стоял монгол-сотник в халате с полосой на рукаве, потный и спокойный. Понимая, что спит, и смиряясь с этим, Унжу прикрыл веки, а когда через секунду открыл, монгола не было, остался только знакомый кисловатый запах меховых штанов. Непонятная тревога входила в грудь с каждым глотком воздуха. Унжу встал, качаясь, прошел через гурхану, яркий жаркий полдень ослепил, ударил по глазам, потом возникла пустая и пыльная площадь городка Келин-Тюбе. Белая лошадь в тени высокого карагача, девочка, кормящая ее листьями с ладони, и странный звук неизвестно откуда. Только после из солнечного марева один за другим стали появляться верблюды, бесконечная цепь бесконечного каравана. Караван шел мимо, покачивались пыльные чалмы мусульман, а вон и караван-баши с крашеной бородой. Тревога все не проходила, она подсказывала что-то, заставляла вглядываться, трезветь, возвращала глазам зоркость. Унжу узнал это мгновенное чувство опасности. Но ничего опасного не было ни в этом мирном жалком городе, ни в усталом караване.
— С ума схожу, — сказал Унжу сам себе. И вдруг неожиданно сразу макушкой и животом ощутил и понял. Погонщики, слуги, стража — все эти пропыленные в тряпье люди были монголы. Но монголы не бывают слугами или погонщиками или даже стражей при мусульманских купцах, монголы бывают воинами или никем, и эти пропыленные люди были воинами. Он знал и понимал их, как никто здесь, по тому, как держали руки, по прищуру глаз, по тяжелым плечам, даже десятников он тут не видел, сотники и бахадуры, а может, даже хорчи. Это были воины, одни воины. И два немолодых китайца, такие китайцы занимались битьем стен несчастных, вставших на пути кагана городов.
На секунду Унжу встретился с пожилым монголом глазами. Лицо у монгола было рассечено от брови к губе, в его спокойных глазах мелькнула настороженность.
— Товары Желтоухого кагана, — сказал за спиной Унжу хозяин гурханы и покашлял. — Говорят, там много диковинных китайских штучек, монголы глупы — они не знают цены вещам…
Ялвач ехал на самом большом верблюде. На этом же верблюде в правой корзине ехал музыкант, он играл на флейте и потряхивал бубенцами на маленьком барабане. Музыка сокращала путь и прогоняла ненужные мысли. Тихо пела флейта, в желтом мареве проплывал город. Неожиданно Ялвач ощутил неприятное, покалывающее живот чувство и не сразу понял, что чувство возникло от взгляда кипчака с не то обожженным, не то тронутым какой-то болезнью лицом. Странно белесые глаза кипчака были наполнены тяжелой, угрюмой ненавистью, при этом кипчак улыбался.
— Кипчаки — добродушный народ, — пошутил Ялвач, — видел, как уставился на меня вон тот?..
— Кипчаки бывают очень опасны, — легко улыбнулся музыкант, — и в гневе крушат все, как единороги, но этот кипчак просто пьян, хозяин. И поэтому ему не нравится весь мир.
— У монголов есть бог войны, — говорил между тем Унжу гурханщику, — его зовут Сульдэ, он ездит на черном неоседланном коне… — и удивился, услышав веселый смех гурханщика.
— Вот этот?
Из слепящей пыли действительно возник черный запыленный конь, хромой, толстобрюхий и низкорослый, на коне пожилой усталый уйгур, глаза странные, веселые и не знающие жалости.
— Этот уйгур — один из писцов кагана, — Унжу взял гурханщика за ухо и подтянул поближе. — У уйгуров часто такие глаза, ведь они видели, как погиб их народ, и теперь им многое смешно, — Унжу дунул в ухо гурханщику, вернулся в полутемную прохладную гурхану и долго плясал один на помосте, не снимая сапог.