Аракчеев - Николай Гейнце
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Шумскому было и горя мало, он не обращал на графа никакого внимания, промыслит, бывало, себе винца, да и утешается им на досуге. Он уже начал надеяться, что будет себе жить в Грузине, да попивать винцо на доброе здоровье, но вышло далеко не так.
Граф нахмурился, глядя на почти всегда полупьяного Михаила Андреевича, но в объяснения с ним не вступал; последний же старался как можно далее держать себя, что первое время ему удавалось, так как и сам Алексей Андреевич избегал его.
Прошло около месяца.
Однажды после обеда граф вдруг не тотчас же пошел в свой кабинет и заговорил. Шумский тоже принужден был остаться в столовой.
— Плохое дело старость, — начал, вздохнув, Алексей Андреевич, — хотелось бы потрудиться да поработать, но силы изменяют. Вот в твои лета я работал и усталости не знал. Самый счастливый возраст, чтобы трудиться для собственной и ближнего пользы — так охоты, видно, нет, лень одолела, а между тем, и стыдно, и грешно человеку в твоих летах тратить попусту время…
Михаил Андреевич хорошо понимал, в чей огород летят камешки, но молчал.
«Пришла охота старику побрюзжать, пусть его, на здоровье! Не стану ему отвечать, соскучится скоро один разговаривать и меня оставит в покое», — думал он про себя.
— Кажется, воспитание было дано отличное, — продолжал, между тем, граф, как бы говоря сам с собою, — и все было сделано, чтобы образовать человека, как следует быть дворянину, но ничто не пошло в прок. Вам и не скучно без занятия? — спросил он, обращаясь уже прямо к Шуйскому.
«Дело дрянь, — подумал последний, — молчком не отделаться».
— Что же прикажете делать, и поскучаешь другой раз… — смиренно отвечал он.
— Мне странно, что ты не можешь найти себе дела.
— Что же прикажете мне делать? Служить я не могу — это вам хорошо известно.
— Да ведь тебя учили всему; можно и без службы найти себе занятие.
Зло взяло Михаила Андреевича.
— Учили меня всему, чему не нужно, а чему нужно, тому не учили. Вот если бы учили меня сапоги шить и веретена точить — точил бы здешним бабам на досуге, а я и этого не умею.
— Хоть бы молился Богу на досуге, если ничего не можешь придумать делать.
— Не за кого! За себя я молюсь — этого с меня и довольно.
— Как не за кого? А за твою несчастную покойную мать… — хриплым голосом, с видимым усилием сказал граф.
— Моя мать, благодаря Бога, и теперь еще жива и здорова.
Алексей Андреевич грозно сверкнул очами.
— Да ты-то сам, братец, здоров ли? — спросил он сурово Шумского.
Последний встал.
— Время узнать вам истину, если вы только ее не знаете. Женщина, имени которой я не хочу произносить — оно мне ненавистно — недостойна была вашего внимания: она бессовестно обманула вас и погубила меня, насильно вырвав из родной семьи, из той среды, где я, быть может, был бы счастливым и все это из корыстных видов, чтобы этим низким обманом упрочить к себе вашу привязанность.
Граф сидел бледный — губы его посинели и тряслись, он слушал Шумского и не прерывал. Воспоминания прошлого, которое он столько лет старался забыть, одно за другим восставали в его уме.
Михаил Андреевич передал ему дословно рассказ своей родной матери — Лукьяновны.
Когда он кончил, Алексей Андреевич молча встал и неровными шагами ушел к себе в кабинет.
Михаил Андреевич отправился тоже к себе и выпил с горя так, что до утра проспал без памяти и ничего не слыхал, что вокруг него делалось.
Поутру, когда он проснулся, к нему вошел с озабоченным видом старый слуга Гаврила.
— У нас не совсем благополучно, Михаил Андреевич, — сказал он.
— Что такое?
— Граф захворать изволили вчера, и очень сильно — хлопот было довольно всем, в Петербург за доктором посылали, сейчас только приехал.
— Это все ничего — пройдет. Главное, есть ли водка — вот важный вопрос, на который тебе следует обратить внимание, — сказал Шумский, потягиваясь на постели.
— Эх, Михаил Андреевич, — покачал головой Гаврила, — пора бы вам и бросить: дело неприличное для вас, а для его сиятельства больно претительное. По правде сказать, вы, кажется, изволили его-то и расстроить вчера; как вы изволили с ним расстаться после обеда — все ему стало делаться дурно.
— Ну, ты там, что хочешь думай, а опохмелиться сегодня надобно. После что будет, а сегодня опохмелиться нужно: голова больно тяжела.
— Воля ваша, как угодно вашей милости! — отвечал Гаврила с каким-то ожесточением.
Дня три хворал серьезно граф, не выходил из своей комнаты и никого не принимал к себе; потом стал поправляться и выходить.
Через неделю после описанного разговора, Алексей Андреевич позвал Шумского к себе.
До этого времени последний не показывался ему на глаза.
— Вот что, Михаил Андреевич, скажу я вам, — начал граф, когда Шумский вошел в его кабинет и остановился перед письменным столом, за которым сидел Аракчеев. — Вам, действительно, здесь трудно найти себе занятие, а без дела жить скучно. В мире для вас все потеряно, но есть еще место, где вы можете быть полезным, если не ближним, то, по крайней мере, самому себе. Ваша жизнь полна горьких заблуждений; пора бы подумать вам о своем спасении и загладить грехи вашей юности молитвою и покаянием.
«Не мешало бы и вам?» — подумал Михаил Андреевич, но промолчал.
— Я бы вам советовал попробовать поискать себе утешение в монашеской жизни; особенно хорошо было бы пожить вам в Юрьевом монастыре. Отец архимандрит Фотий, человек замечательно умный и строгой жизни: под его покровительством вы бы нашли мир душе своей и, может быть, полезное занятие.
— Я не нахожу себя способным к монашеской жизни, — отвечал Шумский.
— Чего не испытаешь, того не знаешь, — продолжал граф, — может, это и есть ваше настоящее призвание. Я вас не неволю, но по моему мнению, гораздо лучше иметь какое-нибудь верное средство к жизни, чем томиться неопределенностью своей участи и не иметь ничего верного для своего существования. Подумайте.
Он легким наклоном головы дал знать, что разговор кончен.
— Плохи делишки! Плохи делишки! — говорил сам себе Михаил Андреевич, выходя от графа.
Думать было нечего — надобно было выбирать одно из двух: или идти в монастырь, или по миру.
Из слов графа Аракчеева ясно было видно, что если Шумский не пойдет в монастырь, то он выгонит его из дома.
А куда ему идти? Надобно было покориться неизбежной участи.
Но прежде чем обдумать, что ему делать, Михаил Андреевич с горя выпил.
Пьяному как-то все вещи представляются в лучшем виде.
«В монахи, так в монахи! — решил он, махнув рукой. — Ведь и в монастырях люди живут. Только дают ли там водку»?
Он никогда не бывал в монастырях, а потому вовсе не знал их порядков.
Вопрос этот смутил его.
— Эй, Гаврила! — крикнул он.
Гаврила явился.
— Бывал ты в монастырях?
— Бывал.
— Пьют ли там водку?
— Не знаю, может быть, и пьют, — ответил Гаврила, удивленно посмотрев на барина.
— Вот что!.. Ну, ступай, куда хочешь; ты мне не нужен.
Гаврила ушел.
XVI
В МОНАСТЫРЕ
«Значит, и в монастыре выпить можно! — рассуждал сам с собою Шумский. — Только Фотий больно строг!.. Да что же он со мной сделает? Я отставной поручик — розгами не посмеет».
На другой день утром он явился к графу.
— Что хорошенького скажешь, Михаил Андреевич? — спросил он его.
— Я пришел поблагодарить вас за спасительный для меня совет ваш, которому я решился последовать, — сказал смиренно Шумский.
— Хоть одно умное дело сделаете в продолжение всей вашей жизни. Конечно, для вас, с непривычки, тяжелою покажется строгая монастырская жизнь, но чтобы облегчить ее и дать вам возможность хоть на первый раз не испытывать всех лишений, я каждый год буду присылать вам по тысяче рублей.
Михаил Андреевич поблагодарил графа и вышел.
«Э! Да дело-то не совсем дрянь! — думал он. — С тысячью можно и в монастыре жить припеваючи!»
Через три дня был назначен его отъезд в Юрьев монастырь, Шумский дал знать своей матери.
Накануне отъезда она пришла проводить его. Оба они поплакали и выпили вместе на прощание.
Наступил урочный час, подали лошадей. Михаил Андреевич пошел проститься к графу и встретил его в столовой.
— Забудемте, что было между нами, Михаил Андреевич! — сказал Алексей Андреевич, обнимая его.
Он был взволнован.
— Вот письмо: потрудитесь отдать его отцу-архимандриту.
— Прощайте, — сказал он и быстро ушел к себе в кабинет. Не без грусти уехал Шумский.
Он приехал в Новгород и, когда вступил в монастырский двор, им овладело тревожное чувство.
«За этими стенами, — пронеслось в его голове, — мне приходится заживо схоронить себя от света — это моя могила».