Аракчеев - Николай Гейнце
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надевайте здесь, без церемонии; мне надобно посмотреть, впору ли вам будет новое платье.
Шумский оделся, взглянул на себя в зеркало — и невольная слеза выкатилась из его глаз. Отец Кифа был настолько тактичен, что сделал вид, что не заметил злодейки-слезы, обличавшей малодушие неофита.
Затем наместник проводил его в назначенную келью, состоявшую из одной комнаты, очень бедно меблированной. Объяснив ему, что за чистотой и порядком кельи он должен наблюдать сам, так как ему прислужника дано не будет, и, пожелав мира и спасения, он вышел.
Шумский остался один, один в полном смысле этого слова. С ним не было не только родного и близкого друга, но даже знакомого человека.
Один, сам с собой!
Разумеется, такое положение заставило его обратить внимание на самого себя, заглянуть, так сказать, к себе в душу. Давно не делал он этого, с тех пор, как слово «batard», «подкидыш», заставило его обратить на себя внимание.
Но тогда он еще несколько выше и благороднее представлялся самому себе.
Перед ним рисовались только пустота жизни да грехи юности… А теперь?..
Погибший, вследствие бессмысленной своей жизни…
Погубивший все, что было в нем доброго, постыдною наклонностью к вину, он сделался отвратителен самому себе.
Припоминая свою жизнь, он вздрагивал с тем чувством отвращения к себе, которое ощущается людьми, когда глазам их представляется гнойная рана или ползущая гадина.
Желание исправиться явилось в нем. Оно было искренно, тем более, что в руках его теперь были все средства.
Прошло две недели.
Он прожил их как нельзя лучше — к службе, хотя ему и было тяжело, постепенно привыкал. Стал брать и читал книги духовного содержания, но читал только для того, чтобы убить время и спастись от скуки.
Скоро, впрочем, Михаил Андреевич забыл об искреннем желании исправиться и вкусил запрещенного плода.
Но первый раз он поступил тихо и скромно, сказался больным и все сошло благополучно.
Ему показалось, что он очень ловко обманул бдительность старших.
Во второй раз он был уже менее скромен, но и на этот раз все оказалось шито и крыто.
«Э, — подумал он, — дело пошло лихо, бояться нечего!»
Шумский развернулся во всю, вспомнил походную жизнь и потешал монахов военными шуточками и рассказами о своих петербургских похождениях.
При описании петербургских балетов он начал даже откалывать примерные антраша и, наконец, ободренный смехом молодых послушников, пустился в присядку.
Старшая братия немедленно прекратила «соблазн», о котором и было сообщено по начальству.
На первый раз его арестовали в собственной келье, а поутру потребовали к архимандриту.
Робко вошел он в его апартаменты и с трепетным сердцем предстал пред лицо Фотия. Долго читал он Шумскому наставления, говорил много дельного и с чувством. Это сознавал сам виновный и слезы градом полились из его глаз.
Они послужили на этот раз спасением.
Архимандрит Фотий принял их за плоды чистосердечного раскаяния и отпустил Михаила Андреевича.
Самолюбие последнего было оскорблено — Фотий делал ему наставления в присутствии старшего монастырской братии и далеко с ним не церемонился.
«Как, — думал Шумский, идя от архимандрита, — меня смеют трактовать как какого-нибудь пришельца? Разве не знают они, кто был Шумский в оное и весьма недалекое время. Можно ли так бесцеремонно обращаться с бывшим офицером, флигель-адъютантом… Конечно, теперь я не состою им, но все же бывал, да и теперь все же я отставной поручик, а не кто-нибудь…»
Чтобы заглушить оскорбление, он прибегнул снова к спасительной бутылочке, но пьяному обращение архимандрита с ним показалось еще более унизительным.
Шумский поднял гвалт на весь монастырь. Его хотели без церемонии отправить в карцер и прислали за ним двух отставных солдат, но едва они приблизились к нему, как он крикнул:
— Как вы смеете оскорблять поручика?
И, вероятно, чтобы доказать свои права, дал ближайшему к нему солдату пощечину.
Военная дисциплина, впрочем, не помогла. Шуйского скрутили и посадили в карцер на три дня, на хлеб и на воду.
С тех пор жизнь его в монастыре стала невыносима. Он маялся и жил более в карцере, чем в своей келье. Его ничто не могло исправить — ни наставления, ни строгие меры.
Для монастыря он был человек лишний и даже вредный, но его держали единственно из уважения к графу Алексею Андреевичу Аракчееву.
Архимандрит Фотий подробным письмом сообщил последнему о вторичном описанном нами буйстве Шуйского. Это письмо граф получил накануне того дня, когда сетями грузинских рыболовов была вытащена так поразившая грузинского управляющего Семидалова и самого графа Алексея Андреевича утопленница.
XVIII
МОСКОВСКИЙ ДОН ЖУАН
Вернемся ко второму тяжелому горю, обрушившемуся на Ольгу Николаевну Хвостову.
В то самое время, когда она, без ведома сына, устроила ему, как ей казалось, блестящую будущность, переведя его в военные поселения, под непосредственное начальство всесильного Аракчеева, в московском обществе появился новый кавалер, человек лет тридцати пяти, тотчас же записанный московскими кумушками в «женихи».
Это был отставной полковник Евгений Николаевич Зыбин, поселившийся в собственном вновь отстроенном доме на Арбате, доставшемся ему после смерти тетки, вместе с маленьким имением в Новгородской губернии, как повествовали те же всезнающие кумушки.
Занятая делом определения сына и другими домашними и хозяйственными заботами, Ольга Николаевна поручила вывозить в московский «свет» свою дочь, Марью Валерьяновну — восемнадцатилетнюю красавицу-блондинку, с нежными цветом и чертами лица и с добрыми, доверчивыми голубыми глазами — жившей в доме Хвостовой своей троюродной сестре, Агнии Павловне Хрущевой.
У последней был сын, юноша лет двадцати трех, служивший офицером в одном из расположенных в Белокаменной столице полков. Муж Хрущевой, полковник, был убит во время Отечественной войны, оставив своей жене и сыну лишь незапятнанное имя честного воина и незначительную пенсию.
Добрая Ольга Николаевна приютила свою дальнюю родственницу с сыном, и Вася, превратившийся с летами в Василия Васильевича, вырос вместе с Петей и Машей, детьми Хвостовой, с которыми его соединяли узы искренней дружбы детства, а относительно Марьи Валериановны это чувство вскоре со стороны молодого человека превратилось в чувство немого обожания и любви, увы, неразделенной.
Сердце Мани, как звали ее мать и брат и даже Василий Васильевич, представляло нежный бутон, еще не начавший распускаться под солнцем любви.
На московские балы Василий Васильевич всегда сопровождал свою «кузину», ездившую на них или с его или со своею матерью.
На одном из таких балов и состоялась встреча Марьи Валерьяновны с Евгением Николаевичем. Красивая внешность, соединенная с дымкой романической таинственности, окутывавшей прошлое Зыбина и послужившей поводом для московских сплетниц к всевозможным рассказам о любви к нему какой-то высокопоставленной дамы из высшего петербургского круга, ее измене, трагической смерти, и призраке этой дамы, преследовавшем Зыбина по ночам, так что он изменил совершенно режим своей жизни и день превращал в ночь и наоборот — сделали то, что молоденькая, впечатлительная, романически настроенная девушка влюбилась в красивого брюнета, в глазах которого, на самом деле, было нечто демоническое.
Знакомство с дочерью произошло без Ольги Николаевны, а когда на одном из следующих балов, на котором она присутствовала, ей представили Зыбина, она, несмотря на обычай московского гостеприимства, не пригласила его к себе в дом.
Что-то отталкивало Хвостову от этого красивого брюнета с иссиня-черными волосами.
Другой человек тоже носил в своем сердце какую-то беспричинную ненависть к Зыбину — этот человек был Василий Васильевич Хрущев.
Марья Валерьяновна, конечно, не высказала своей матери своего мнения о Зыбине и своего желания, чтобы он бывал в их доме, но после того, как он не был принят, сделав визит, вдруг сделалась скучна и задумчива.
Прошло несколько месяцев. На дворе стоял конец июля. На даче одного из московских сановных тузов был назначен бал, куда была приглашена Хвостова с дочерью, а в качестве кавалера их должен был сопровождать Василий Васильевич.
Мы застаем Ольгу Николаевну в гостиной ее дома на Сивцевом Вражке, куда вошел Хрущев и обвел комнату выразительным взглядом.
Хрущев был высокий стройный шатен, с умным, но некрасивым лицом, единственным украшением которого были большие, голубые глаза, дышавшие неизмеримой добротой, но подчас принимавшие выражение, доказывавшее непоколебимую силу воли их обладателя.
— Мани здесь нет… хотя еще рано, пятый час, но я думаю, что она отправилась к себе одеваться… — сказала Ольга Николаевна.