Том 1. Тяжёлые сны - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ванда была больна, и ее не пускали в гимназию. Исхудалые щеки ее рдели пышным неподвижным румянцем. Беспокойство и страх томили ее, робкое бессилие сковывало ее волю. Она привыкла к мучительной работе червяка, и ей было все равно, молчит ли он, или грызет ее сердце. Но ей казалось, что кто-то стоит за ней, и она не смела оглянуться. Пугливыми глазами глядела она на улицу. Но улица была мертва в своем пышном глазете.
А в комнате, казалось ей, было душно и мглисто пахло ладаном.
XVБыл яркий солнечный день. Но больная Ванда лежала в постели. Ее перевели в другую комнату, где стояла только ее кровать. Пахло лекарствами. Страшно исхудалая, лежала Ванда, выпростав из-под одеяла бессильные руки. Она безучастно озирала новые, но уже постылые стены. Мучительный кашель надрывал быстро замиравшую детскую грудь. Неподвижные пятна чахоточного румянца ярко пылали на впалых щеках; их смуглый цвет принял восковой оттенок. Жестокая улыбка искажала ее рот, – он от страшной худобы лица перестал плотно закрываться. Хриплым голосом лепетала она бессвязные, нелепые слова.
Ванда уже не боялась этих чужих людей, – им было страшно слышать ее злые речи. Ванда знала, что погибает.
К звездам*
IСережа чувствовал себя обиженным. Это, как всегда, заставляло его как-то некрасиво сжиматься в своем костюме небольшого мальчика, коротеньком и узком, которого Сережа не любил и не умел носить: в нем Сережа был неловок и мешкотен в движениях. Сердце его досадливо и томительно билось, и он глядел злыми черными глазами, через куртину пестрых, пахучих цветов, на изгородь дачи, где они, – Сережа, мама и папа, – жили. У ворот стояла коляска. Мама собиралась уезжать, и весело беседовала с чужими мужчинами, которые все были длинные, развязные, и все по-шутовски, казалось Сереже, одетые. И отец был с ними.
Мама сказала сейчас Сереже, целуя его на прощанье:
– Ах, милый мой голубок, ты мне что-то хочешь рассказать? Вот подожди, я скоро приеду, мы поговорим тогда вволю, и о звездочках.
Сережа слышал неискренные ноты в мамином голосе, и уже знал, что это только так говорится. Мама была такая нарядная, от неё сладко пахло духами, и это досаждало Сереже.
– Он у меня такой фантазер, – сказала мама. – Представьте, он мне вчера лепетал что-то о звёздочках, вы понимаете, что-то детское, наивное, но, право, поэтическое. Он у меня будет художник, не правда ли?
Гости смеялись, и папа смеялся, не выпуская изо рта сигары, которая от смеха качалась у него во рту. Лотом все ушли, а Сережа остался. И вот он стоял один среди сада, и сердито смотрел туда, где мама.
Когда мама уехала, бледное, но полное лицо Сережи из злого сделалось тоскливым, и он повернулся к дому. Деревянный дом, с мезонином, был так красив, и так ярки и пахучи были цветы в окнах на балконе, и так зелены были ползучие стебли, обвивавшие столбы балкона, что Сереже стало жутко, – он почувствовал себя чужим здесь, – и это все нарядное было ему темно и странно. Ему не захотелось входить в комнаты, где он будет, предчувствовал он, тосковать среди удобной, дорогой мебели, среди красивой, неизбежной обстановки, где все прилично и надоедливо.
Грустно наклоняя мало загоревшее, некрасивое лицо, побрел он тихонько в глубь сада. Там, прилегши грудью на забор, долго смотрел он на возню двух босых мальчишек, игравших на дворе. Они были одного возраста с Сережей, но он не мог играть с ними: это неприлично, и запрещено. Ему было жаль, что он не может итти к этим веселым мальчишкам. Он с любопытством наблюдал, как они поочередно догоняли один другого, играя в пятнашки.
Беготня была удовольствием, запрещенным Сереже: у него сердце начинало от беготни сильно колотиться, и он останавливался, задыхаясь. Но теперь, когда бегали другие, он жадно следил за ними, и смеялся от радости, наводимой на него их беганьем и криками, – и сердце его порою так и трепетало, как будто он сам бегал с мальчиками. Впрочем, он старался сдерживать свой смех: ему стало бы стыдно, если бы увидали, что он с таким интересом наблюдает игру уличных ребятишек.
Мальчики приостановили свою игру и, стоя среди двора, звонко и крикливо совещались, словно переругивались. Сережа все смотрел на них, – ему было странно, что они такие растрепанные и босые, и что от этого им ничуть не становится неловко. Они опять забегали, но Сережины мысли разбрелись.
Крик на дворе заставил его вздрогнуть. Кухарка Настасья, неистово крича, колотила одного из игравших мальчишек, своего сына, а он отчаянно выл. Сережа взвизгнул от страха и от чужой боли, которую он вдруг почувствовал в себе, и убежал.
Ни мама, ни папа не вернулись и вечером. Сережа оставался почти все время один, потому что гувернер его, белобрысый студент с добродушной ленцой, ухаживал сегодня за франтоватой горничной Варварой, которую Сережа не любил за то, что она угодливо смотрела в глаза барыне и целовала её руки.
Когда совсем свечерело, Сережа потихоньку вышел из дому, и ушел на одну из дальних дорожек в саду. Там улегся он на скамейку, заложил руки под голову, и принялся смотреть на небо. Оно словно таяло слой за слоем, и постепенно обнажало спрятанный за ним звезды и темно-голубую зазвёздную бездну.
Сырость и прохлада июльского вечера охватывали мальчика. Если бы старшие увидали его в саду, его прогнали бы в комнаты. Он сам знал, что ему вредно лежать здесь, под сырыми ветками сирени, – он такой изнеженный и нервный, – но он нарочно оставался, и сердито припоминал, как пренебрежительно обошлась с ним мама, и как посмеивались гости, глядя на его маленькую фигурку. Ему припомнилось еще, как однажды тетя Катя назвала его миниатюрным, и это слово теперь досадовало его.
«Разве такие миниатюры бывают? – сердито думал он. – И зачем все старшие всегда скалят зубы, и стараются говорить смешное и веселое? Смеяться от радости – это можно, но они смеются от злости. И от зависти, что я маленький, а они скоро умрут.»
Он думал, что если бы он был сильный, то он заставил бы тетю Катю стать на колени перед ним и просить прощения. Но чтобы никого при этом не было, – чтобы некому было смеяться. И он взял бы тетю Катю за ухо, и сказал бы ей:
– Смотри, другой раз хуже достанется.
И она ушла бы, смирная, без смеха. А с теми, долговязыми мужчинами, что сделал бы он? Ничего, прогнать их, и только. Только бы ни они сами, ни воспоминание об их глупом смехе не мешали ему смотреть на звезды, которые, как и Сережа, им не нужны.
Звезды, далекие, мирные, смотрели ему прямо в глаза. Они мигали, и казались робкими. Сережа был тоже робкий, но теперь он чувствовал, что ему и звездам хорошо. Он вспомнил, что его студент говорил ему, будто бы звезды каждая, как солнце, и со своею землею. Но он не мог поварить, что там так же, как и здесь. Он думал, что там лучше. Ему было жаль, что нельзя попасть туда, – земля большая, она притягивает. Если бы она не притягивала, то можно было бы улететь туда, к звездам, и узнать, что там делается, живут ли там ангелы с белыми крыльями и в золотых рубашках, или такие же люди.
Отчего звезды так внимательно смотрят на землю? Может быть, они и сами живые, и думают?
Сережа долго смотрел на звезды, и забывал свою досаду и свою злость. Кротко и ясно становилось в его душе. Его лицо с пухлыми, но бледными губами казалось невозмутимо-покойным.
Звезды все яснее и ласковее горели над Сережею. Они не затмевали одна другой, – их свет был без зависти и без смеха. Они с каждой минутой словно приближались к мальчику. Радостно и легко сделалось ему, и казалось, что он плывет на скамейке, покачиваясь в воздухе. Звезды приникли к нему. Все вокруг чутко и ожидательно замолчало, и ночь сделалась гуще и таинственнее. Как бы сливаясь со звездами, он забыл про себя самого, и потерял все ощущения своего тела.
Вдруг визгливые звуки гармоники долетели откуда-то издали, и пробудили Сережу из его самозабвения. Сережа удивился чему-то, – быть может, этому минувшему самозабвенно, – и потом досадно стало ему на разбудившую его гармонику, гнусные звуки которой прыгали и кобянились над мальчиком. Эти звуки, нахальные, скрипуче, неотвязчивые, напоминали ему все, что бывает днем, – гостей, студента, Варвару, мальчишку, которого била мать, и который неистово кричал, – и от этого последнего воспоминания Сережа вдруг задрожал, и сердце его больно забилось. Тоска охватила его, и великое нежелание быть здесь, на этой земле.
– А что, если меня земля не притягивает! – вдруг подумал он. – Может быть, я могу, если захочу, отделиться и улететь. Меня звезды притягивают, а не земля. А вдруг я полечу?
И вот показалось ему, что звезды тихонько зазвенели, и земля под ним медленно, осторожно стала наклоняться, и забор сада потихоньку пополз вниз у его ног, а скамья под ним плавно задвигалась, подымая его голову и опуская ноги. Ему стало страшно, С криком слабым и резким вскочил он со скамьи, и бросился бежать домой. Ноги его отяжелели, сердце больно стучало, – и казалось Сереже, что земля с глухим шумом колеблется под ним.