Под немецким ярмом - Василий Петрович Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах ты касатик мой! Яблочко наливчатое! Кушай на здоровье! Не хочешь ли еще чего?
Спервоначалу такое житье мне, что греха таить, полюбилося. Да день за днем все только обжорство до отвалу — невмоготу пришлось. Она же меня все нудит:
— Да что же ты, моя радость, не кушаешь?
— Не могу, — говорю, — матушка, постыла мне эта сладкая жизнь…
— Постыла! Ах ты болезный мой! Знать, тебе нездоровится?
— Здоров я, матушка, здоров, как боров, да обленился уж больно, работу бы какую…
— Владычица многомилосердая! Работу! Малый без году неделя из яйца вылупился, а туда же: работу!
— Да ведь скучно, — говорю, — матушка, без дела-то!
— А скучно, так мы с тобой в фофаны поиграем, "в дурачки", а то я тебе, хочешь, на картах погадаю?
Играешь с ней так час и другой в фофаны, в дурачки, — индо одурь возьмет. А то почнет это раскладывать карты, гадать про деньги, про письмо, про дорогу, а ты сиди около, отойти не моги, не пикни…
Так рассказывал Ермолаич и, по привычке стариковской, повторяясь, возвратился опять к тому, как толстуха его обкармливала любимыми его варениками и бараньим боком с кашей, как отпаивала чаем с медом сотовым, вареньем вишневым, малиновым, смородинным… Самсонов его уже не прерывал. Подперши голову обеими руками и с сомкнутыми глазами, он слушал, а в то же время не мог не слышать и шумевшего на дворе ливня: из водосточной трубы вода так и журчала, так и плескала, и, подобно этой воде, журчал и плескал над ним монотонный старческий голос Ермолаича, утишая своей охлаждающей струей его жгучую душевную боль.
— И чем же все это кончилось, дяденька? — прервал он рассказчика.
— Знамо, чем: выжил я у нее месяц-другой, — и сил моих не стало!
— Утек?
— Утек, грешный человек, подобру-поздорову. Вернулся к старому своему барину, повалился в ноги:
— Прими, мол, назад, батюшка! Не надо мне ее, этой воли, прах ее возьми!
— Да разве то была воля, дяденька? То была неволя горше рабской! Мне нужна другая воля…
— Какая еще? Чтобы знатных людей бить по щекам, а потом с ними стреляться? Ай да воля!
— Мы с тобой друг друга все равно не поймем… — пробормотал Самсонов, который, смутно сознавая, что в возражении старика есть все же доля правды, не мог еще в спорном вопросе толком разобраться. — Должна же быть настоящая, справедливая воля… Ну, да во всяком разе спасибо тебе, дяденька, на добром слове! Будь здоров.
Глава девятнадцатая
ДИПЛОМАТИЯ
Дождь, дождь и дождь! Уже больше часу лежала Лили в постели, а шум и плеск воды за окном не давал ей заснуть. Да один ли дождь мешал ей! Когда она одним ухом прижалась крепко к подушке, а другое зажала ладонью, перед ее зажмуренными глазами всплывали одна за другой картины пережитого дня. То она опять ловит и бросает обручи, то бежит в горелках… Линар ее догоняет, хватает сзади, она кусает ему руку, и вдруг это вовсе не его рука, а рука Гриши, и кровь с нее капает, капает, капает…
Надо подумать о чем-нибудь другом, например… да хоть об ужине. Рядом с ней снова этот несносный Пьер Шувалов. Как всегда, он с ней очень предупредителен, любезнее еще обыкновенного, но у него прорывается какая-то фамильярность. Что он себе воображает! Чтобы ее рассмешить, он заговаривает с ней на разных языках: по-французски, по-немецки, по-английски, по-итальянски, по-латыни и, наконец, даже по-чухонски, а она молчит.
— Вы молчите на семи языках, — говорит он. — Ну, усмехнитесь, хоть на копеечку!
И она нехотя усмехается на копеечку, но в то же время ей мерещится опять эта окровавленная рука, и по всем членам ее пробегает нервная дрожь.
Наконец-то усталость ее одолевает, и она забывается тревожным сном.
— Пора вставать, дитя мое, пора! — раздается над ней ласковый голос камеристки-эстонки.
— Это ты, Марта? Разве так поздно? Все еще будто потемки…
— А потому, что небо все в тучах и дождь ливмя льет. Принцесса не велела будить тебя, чтобы выспалась со вчерашнего.
— Со вчерашнего?
— Аль забыла? А он-то, поди, не забыл: каких, вишь, цветов тебе прислал! Понюхай-ка.
Марта поднесла ей букет к самому носу. Букет в самом деле был пышный и предушистый, но Лили отвела ее руку.
— Скажи сперва, кто прислал?
— Точно и не знаешь! — лукаво улыбнулась камеристка. — Как кот ведь около моей кошурочки весь день увивался! И баронесса моя вечор еще шепнула мне, что из вас выйдет парочка.
Лили разом сбросила с себя одеяло и сорвалась с постели.
— Этого еще недоставало! Кто просил ее мешаться не в свое дело? Сейчас же унеси вон эти цветы!
— Вот на! Куда ж я их унесу?
— Да хоть в кухню, под плиту. Убери только с моих глаз! Что ты стоишь? Иди, милая Марта, оставь меня одну.
Покачала головой Марта и унесла цветы, а Лили открыла окно и принялась одеваться. Но делала она все машинально и, еще полуодетая, подошла к открытому окошку. Порывом ветра ее так и опахнуло пронизывающей сыростью. Неужели это тот самый сад, та самая площадка, где еще вчера было так весело? И люди и птицы — все попряталось от дождя. Одни еще только воробьи без умолку чирикают, да не от радости, нет: они дерутся меж собой на карнизе дворца из-за теплого местечка. Внизу же мокрота непроходимая. Вся земля насквозь пропиталась, блестит как лакированная, и все кругом безнадежно плачет: плачет небо, плачут деревья… А вместо резвящейся молодежи гонятся друг за другом только воздушный вихрь за вихрем, взвиваются вверх по стволам дерев, треплют сучья, обрывают листья и целые ветки, брызжут кругом слезами… Поневоле тоже заплачешь!
— Что это у тебя, дитя мое, даже слезы? — раздался около нее опять голос Марты. — Что значит погода-то! Вот выпей-ка горячего кофе, и на душе теплее станет.
В самом деле, после двух чашек на душе у нее словно потеплело.
Но когда она вошла к Анне Леопольдовне, у которой застала уже, по обыкновению, ее безотлучную наперсницу Юлиану, от первых же слов принцессы ее обдало холодом:
— Что, выспалась, милая? А счастье твое во сне к тебе пришло!
— Какое счастье, ваше высочество? — пролепетала Лили.
— Да разве тебе не передали еще цветов?
— Передали, но я велела убрать их на кухню и сунуть под плиту.
— Что за ребячество! От Манштейна ты тогда не приняла цветов, а