Нет - Линор Горалик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Раздувай, ради бога. Я заслужила. Бо, я рехнусь. Поверь мне: ну я не знала, не могла себе представить, что очень раскрытой, слишком…
— Что она твои побасенки про нашу студию будет Ковальски пересказывать?
— Послушай, ну она не думала, наверное… Она же очень чистая девочка…
— Ой, Вуп…
— Ну, в смысле, она очень ему доверяла; но виновата же все равно я!
— Вуп, послушай, я тебе один раз скажу, и мы эту тему закроем. Ты действительно виновата; во-первых, потому, что такие вещи никому не говорят, ни-ко-му. Черт, мне даже говорить это дико: ты же не девочка, в конце концов.
А во-вторых, ты знаешь Ковальски прекрасно, и знаешь, что она трепло, но даже если бы она не была треплом таким — сам факт того, что у нее дядя-дружочек работает в полиции, должен был тебе на рот замок повесить. Тем более что, как уже было сказано, вообще…
Вупи слушала его голос, закрыв глаза. «Что бы ни произошло, мы прорвемся, — думала она, — что бы ни произошло, мы с Алекси вместе и мы прорвемся». Она почувствовала, что сильно потеют руки.
Дверь опять дернули, Вупи опять крикнула:
— Дайте поговорить!
— Дайте вибратор вымыть! — обиженно проорали из-за двери.
— В кухне вымойте! — рявкнул Бо.
Голос секунду помолчал и обиженно, но громко сказал:
— В кухне и разговаривайте.
— Ты мне, знаешь, лучше расскажи, что ты ей говорила, чтобы я был готов, если что. Из такого… криминального.
— Бо, да я и не рассказывала почти ничего! Может, еще не она?
— Детка, я понимаю, тебе не хочется, чтобы я о ней плохо думал. Но ты посмотри: Ковальски меня вызывает и рассказывает сладким голосом такие вещи, которые ему совсем знать не положено. И отпускает: «пока что». Вот давай думать: чего вдруг, чего хочет? Ну, первая мысль у меня была — ищет дело, чтобы отыграться за отобранную у него Глорию. Ладно. Но почему я? Легче шмонать тех, кто пожестче чего делают, там вероятности больше. Значит, косвенного чего-то хочет. Чего именно? Хочет мести за Фельку, значит, роет под тебя. Глупо, конечно, впопыхах это он, потому что понятно было, что я просчитаю; а может, этого и хотел. В общем, детка, хотел он, чтобы я тебя уволил: или, как дурак, поверив, что ты на меня стучишь, или, как умный, просчитав, что он именно этого добивается. Ну вот я тебя уволил, чтобы Фелька себе локти грызла, что это из-за нее, из-за того, что он ее крови хочет, а добраться не может.
— Говно какое.
— Ой, детка, могло хуже быть. Вупи сглотнула.
— Про что он говорил? — В основном про белок намекнул. Еще про Кутейко, но это плохая карта была, там ясно, что я ни при чем. Ты скажи мне, есть у него еще что мне вменить?
Вупи сникла и помолчала.
— Не помню. Помню разговор с Фелькой про эти вещи, он один был… Больше вроде и не говорили. Ну, так, на повседневном уровне…
— Вспомнишь — скажи. Хорошо еще, что кроме этого у него ничего особенного на нас нет. Если бы не было у него, чем сейчас помахивать, может, все бы хуже было, он бы сам начал на нас вешать что-нибудь. А так мы хоть знаем, чего хотел.
— Хотел меня беременную без работы оставить?
— Он, я думаю, не так рассуждал, ему на тебя плевать; он хотел, чтобы Фелька казнилась, что из-за нее тебя, беременную, и так далее. И еще, детка, я подозреваю, что он сильно ревнует. Ее к тебе.
— Да ладно.
— Да ладно.
Вупи помолчала, потом набрала воздуху и сказала:
— Бо. И еще. Хватит, что я так нагадила; но не думай, что я забыла, сколько мы с Алекси тебе должны. Мы будем работать и отдадим. Мы найдем как.
От этой фразы в комнате заметно похолодало, и Вупи инстинктивно прикрыла руками живот, как всегда в последнее время делала, если… если что-то не так было вокруг.
Бо посмотрел спокойно, и внезапно у нее сжалось сердце: она поняла, что сейчас они все уладят, уладят от начала до конца, что не произойдет того, чего больше всего боялась: он не скажет: «Да, и хорошо бы вы вернули их до пятницы» (в это не верила по-настоящему, не похоже было на Бо совершенно, но даже в таком случае — Алекси верно сказал — ну, назанимали бы, не умерли; у той же Фельки… Словом, не умерли бы). Было ясно уже, что не скажет: «Да, и верните, пожалуйста, вдвое — за нанесенный мне ущерб», — но сердце сжалось все равно, потому что Бо смотрел на нее в этот момент как совершенно чужой человек, смотрел тяжелым холодным взглядом, каким смотрят на не очень удачного должника, с которым никогда не вел бесед о жизни до трех часов ночи на студийной кухне, который никогда не бывал у тебя дома и с женой твоей не перезванивался каждые несколько дней, у которого ты на свадьбе шафером не был. Сердце сжалось, потому что до слез стало жалко, что этот человек навсегда выходит из твоего мирка, больше не вернется, — потому что предательства, даже по глупости совершенного, простить не сможет. Господи, подумала, раньше не понимала никогда, как люто он боится полиции, как люто они все боятся полиции! Ведь все время наплевательское такое отношение, ведь фактически в открытую все, студии себе здания строят, на сетах фирменные клейма ставят, в базах числятся, — и все время, пока работала в этом мирке, было ощущение, что здесь кладут на полицию, клали, имели ее в виду, что непонятно даже, где ее, полиции, место во всей этой нелегальной жизни… И вот как оно, оказывается, на самом деле. И когда Бо заговорил, слово «детка» коробило слух, потому что за эти двадцать минут — впервые — приобрело едва ли не угрожающий оттенок.
— Я не сомневаюсь, детка, что вы отдадите.
Тут бы и надо попросить у него отсрочки — на год или хотя бы на полгода, как они с Алекси планировали, — но Вупи стало в одну секунду кристально ясно, что это будет более чем неуместно, неуместно — и, может, даже опасно, потому что в ответ он может предложить увеличить сумму… Потому что от Бо, каким его знала Вупи, про которого Фелька, фыркая, говорила: «Отец родной», — от такого Бо сейчас ничего не осталось в этой комнате. Остался незнакомый злой человек, — и спасибо, что он вообще готов был идти тебе навстречу. Були так и сказала:
— Спасибо.
— Не за что, детка, — сказал Бо. — И еще: прости, но мне, как я объяснял, придется звонить направо и налево обо всем происшедшем, причем — сгущая краски. Есть, знаешь, легенда о том, что кое-кто на студиях стучит полиции. За руку пока не хватали, но легенда есть. Ты станешь первой, как бы за руку схваченной. Потому что Ковальски хотел именно этого. А я сейчас склонен делать то, что он хочет. И я боюсь, что в нашей маленькой индустрии ты себе больше работы не найдешь. Пожалуйста, принимай это в расчет. И извини, что так получилось.
Глава 101
У нее очень странная внешность, очень, и тянет спросить: насколько тут вообще морф, насколько — свое? Потому что гладкая совершенно кожа и очертания личика детские — это, ясно, морф, может, даже и подправленный уже, годы-то идут. Но вот крошечные и очень странно, как в японском театре, приподнятые брови и очень круглые, с тяжелыми веками глаза — это не морф, кажется; по крайней мере, трудно придумать такой морф; скулы высокие, точно не морф; но вид у нее в целом изумительно странный, особенно учитывая очень тяжелый, очень зрелый взгляд. Кто-то рисовал такие картины, сейчас не вспомнить кто. Прошлый век; кролики с длинными шеями и девочки с кусками мяса в руках… И с такими лицами.
— Я не морф, мистер Хипперштейн. Я карлица. Лилипут, вернее.
Ух ты. — Простите, я не хотел вас смутить. Сделаю, по крайней мере, комплимент: для карлицы вы очень пропорциональны. Вы действительно выглядите как девочка. Вот только взгляд.
— Спасибо. У меня не очень много времени, и мне не очень приятно быть здесь — хотя здесь уютно, — поэтому давайте я все расскажу вам и уйду.
Комм на запись. — Без изображения.
Черт; без изображения — это жаль, особенно учитывая мордочку эту, и надо немедленно спросить, пока не забыл, разрешает ли она писать, что лилипутка, а не морф? Особенно обижать ее не хочется. С другой стороны, комм несколько секунд писал и все же какое-то изображение записал; можно потом уговорить ее на публикацию, по комму уже.
— Я вас слушаю.
— В общих чертах я сказала уже, но вот детали. Значит, так. Я прочитала о гибели Герцы, так?
— Кшиси.
— Кшиси. Я прочитала и позвонила вам. Позвонила и говорила таким голосом, будто вот-вот умрет, — трупным голосом, не знаю, как сказать. Сказала, что у нее есть сведения по этому делу, и я аж задохнулся, переполошился и попытался немедленно выдавить что-нибудь: мол, мисс Узбек («Миссис». — «Простите, миссис Узбек».), может, у вас и нет ничего, может, нечего и время-то тратить. И в ответ получил: не морочьте мне голову, я приеду завтра, в половине двенадцатого ждите меня в Кантон-Холле, — и вот пришел, сел, ждал, до половины третьего, кстати, ждал, ни на секунду не сомневаясь, что она придет, как кроткая овечка, — и пришла, и очень коротко и сдержанно извинилась: «Мне было трудно, простите»; отклонила предложение звать друг друга по именам, «но имя мое, — сказала, — запишите. Девичье, с которым все это делалось. Сатаней Гаманаева». Пришлось диктовать по буквам, и она терпеливо диктовала, потом сказала: коротко было — Сати. Я записал и это тоже, и что, собственно, на той студии она снималась под именем Лолита Гейз (тогда еще имя Лолита считалось не в падлу использовать, педоморфного видео было мало, хотя самому Хипперштейну казалось чудовищно глупым давать человеку вместо имени название категории; ну, как если бы для гомофильмов кто-нибудь взял псевдоним Пидарас Лавалье). Десять лет назад (господи, сколько же ей сейчас? Если тогда ей был максимум двадцать один…). Тогда все было так же: тот же отдел и тот же Великий Скиннер за рулем, и те же яростные поиски снаффа и детской порнографии. И тот же метод внедрения агентов в педофилические студии, и юная Сати Гаманаева, Лолита Гейз, снимается в студии «Bubbling Hum» в двух сетах за три месяца — и этого времени оказывается достаточно, чтобы случайно, безо всякой подготовки спецоперации, а сугубо оказавшись в нужном месте в нужное время (ключи обронила в раздевалке, спохватилась в двенадцать часов вечера, когда приехала из гостей домой), лейтенант Гаманаева выяснила, что вот прямо на этой студии, прямо в этих же декорациях, по ночам снимаются сеты с двумя близнецами, мальчиком и девочкой, тринадцати лет, причем снимаются с тех пор, как им, милым деткам, было едва двенадцать. Имен не знала она, а псевдонимы видела на коробках с сетами там, на площадке: Антоний и Виола Миранда. Охрана ее пустила легко — в лицо знали, а чужие здесь по ночам не ходили; и она стояла там за шкафом и смотрела на все это, и коммом писала звук (видео тогда еще только в очень дорогих коммах было). И потом этот звук на диске к Скиннеру на стол положила. И горда была, так горда! («Мне было же двадцать два года, представляете? Сама, без группы, без операций подготовительных, — сразу вещественные доказательства, и какие! С ума сойти! Я же… Меня же всю трясло от гордости!») И он, знаете, — в смысле, Скиннер — был в восторге, ну, в восторге просто. Но была ночь уже, я же к нему домой приехала с этим диском, два или три часа ночи, и он взял диск и сказал: прекрасно, ты молодец, девочка, ты такой молодец, завтра собираем операцию и будем их брать. И я поехала домой и заснула, и в четыре утра проснулась от пистолета у виска. От дула, понимаете, настоящего? И я, подготовленный полицейский, академия, тренированность, я впала в ступор, и мне сказали: не открывай глаза, и я не открывала, но голоса были незнакомые, это точно, и мне сказали: забудь, сука, что видела, забудь и завтра же уволься, немедленно, и больше никогда не вспоминай, потому что ты такая же Лолита Гейз, как хуй — ракетка, и мы тебя, Гаманаева, в песок превратим, ты поняла? И я — тренировки, академия, все такое, — я пискнула. Понимаете, я не могла даже «да» сказать. Я только пискнула. И они ушли.