Бей первым! Главная загадка Второй мировой - Александр Никонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прибываю к Вальдену на другой день утром. Вальден говорит мне, что война проиграна, подписано перемирие…»
Однако на этом приключения Бажанова не закончились. Они имели удивительное продолжение:
«Почти год я спокойно живу в Париже. В середине июня 1941 года ко мне неожиданно является какой-то немец в военном мундире… Он мне сообщает, что я должен немедленно прибыть в какое-то учреждение на авеню Иена. Зачем?
Этого он не знает. Но его автомобиль к моим услугам – он может меня отвезти. Я отвечаю, что предпочитаю привести себя в порядок и переодеться и через час прибуду сам. Я пользуюсь этим часом, чтобы выяснить по телефону у русских знакомых, что это за учреждение на авеню Иена. Оказывается, что это парижский штаб Розенберга. Что ему от меня нужно?
Приезжаю. Меня принимает какое-то начальство в генеральской форме, которое сообщает мне, что я спешно вызываюсь германским правительством в Берлин. Бумаги будут готовы через несколько минут, прямой поезд в Берлин отходит вечером, и для меня задержано в нем спальное место.
…В Берлине меня на вокзале встречают и привозят в какое-то здание, которое оказывается домом Центрального комитета Национал-социалистической партии. Меня принимает управляющий делами Дерингер, который быстро регулирует всякие житейские вопросы (отель, продовольственные и прочие карточки, стол и т. д.). Затем он мне сообщает, что в 4 часа за мной заедут – меня будет ждать доктор Лейббрандт. Кто такой доктор Лейббрандт? Первый заместитель Розенберга.
В 4 часа доктор Лейббрандт меня принимает. Он оказывается „русским немцем“ – окончил в свое время Киевский политехникум и говорит по-русски, как я. Он начинает с того, что наша встреча должна оставаться в совершенном секрете и по содержанию разговора, который нам предстоит, и потому, что я известен как антикоммунист, и если Советы узнают о моем приезде в Берлин, сейчас же последуют всякие вербальные ноты протеста и прочие неприятности, которых лучше избежать. Пока он говорит, из смежного кабинета выходит человек в мундире и сапогах, как две капли воды похожий на Розенберга, большой портрет которого висит тут же на стене. Это – Розенберг, но Лейббрандт мне его не представляет. Розенберг облокачивается на стол и начинает вести со мной разговор. Он тоже хорошо говорит по-русски – он учился в Юрьевском (Дерптском) университете в России. Но он говорит медленнее, иногда ему приходится искать нужные слова.
Я ожидаю обычных вопросов о Сталине, о советской верхушке – я ведь считаюсь специалистом по этим вопросам. Действительно, такие вопросы задаются, но в контексте очень специальном: если завтра вдруг начнется война, что произойдет, по моему мнению, в партийной верхушке?
Еще несколько таких вопросов, и я ясно понимаю, что война – вопрос дней. Но разговор быстро переходит на меня. Что я думаю по таким-то вопросам и насчет таких-то проблем и т. д. Тут я ничего не понимаю – почему я являюсь объектом такого любопытства Розенберга и Лейббрандта?
Мои откровенные ответы, что я отнюдь не согласен с их идеологией, в частности, считаю, что их ультранационализм – очень плохое оружие в борьбе с коммунизмом, так как производит как раз то, что коммунизму нужно: восстанавливает одну страну против другой и приводит к войне между ними, в то время как борьба против коммунизма требует единения и согласия всего цивилизованного мира… Это мое отрицание их доктрины вовсе не производит на них плохого впечатления, и они продолжают задавать мне разные вопросы обо мне. Когда они, наконец, кончили, я говорю: „Из всего, что здесь говорилось, совершенно ясно, что в самом непродолжительном будущем вы начинаете войну против Советов“.
Розенберг спешит сказать: „Я этого не говорил“. Я говорю, что я человек политически достаточно опытный и не нуждаюсь в том, чтобы мне разжевывали и вкладывали в рот. Позвольте и мне поставить вам вопрос: „Каков ваш политический план войны?“ Розенберг говорит, что он не совсем понимает мой вопрос. Я уточняю: „Собираетесь ли вы вести войну против коммунизма или против русского народа?“ Розенберг просит указать, где разница. Я говорю: разница та, что если вы будете вести войну против коммунизма, то есть, чтобы освободить от коммунизма русский народ, то он будет на вашей стороне, и вы войну выиграете; если же вы будете вести войну против России, а не против коммунизма, русский народ будет против вас, и вы войну проиграете.
Скажем иначе: русский патриотизм валяется на дороге, и большевики четверть века попирают его ногами. Кто его подымет, тот и выиграет войну. Вы подымете – вы выиграете; Сталин подымет – он выиграет. В конце концов Розенберг заявляет, что у них есть фюрер, который определяет политический план войны, и что ему, Розенбергу, пока этот план неизвестен. Я принимаю это за простую отговорку. Между тем, как это ни парадоксально, потом оказывается, что это правда (я выясню это только через два месяца в последнем разговоре с Лейббрандтом, который объяснит мне, почему меня вызвали и почему со мной разговаривают).
Дело в том, что в этот момент, в середине июня, и Розенберг, и Лейббрандт вполне допускают, что после начала войны, может быть, придется создать антибольшевистское русское правительство. Никаких русских для этого они не видели. То ли в результате моей финской акции, то ли по отзыву Маннергейма, они приходят к моей кандидатуре и меня спешно вызывают, чтобы на меня посмотреть и меня взвесить. Но через несколько дней начинается война, и Розенберг получает давно предрешенное назначение – министр оккупированных на Востоке территорий, и Лейббрандт – его первый заместитель.
В первый же раз, как Розенберг приходит к Гитлеру за директивами, он говорит: „Мой фюрер, есть два способа управлять областями, занимаемыми на Востоке, первый – при помощи немецкой администрации, гауляйтеров; второй – создать русское антибольшевистское правительство, которое было бы и центром притяжения антибольшевистских сил в России“. Гитлер его перебивает: „Ни о каком русском правительстве не может быть и речи; Россия будет немецкой колонией и будет управляться немцами“. После этого Розенберг больше ко мне не испытывает ни малейшего интереса и больше меня не принимает».
Через несколько дней началась война с Россией. 22 июня выйдя из отеля, Бажанов понял это по лицам людей, читавших газеты. А еще через месяц он снова оказался в ведомстве Риббентропа:
«Через месяц меня неожиданно принимает Лейббрандт. Он уже ведет все министерство, в приемной куча гауляйтеров в генеральских мундирах. Он меня спрашивает, упорствую ли я в своих прогнозах в свете событий – немецкая армия победоносно идет вперед, пленные исчисляются миллионами. Я отвечаю, что совершенно уверен в поражении Германии; политический план войны бессмысленный; сейчас уже все ясно – Россию хотят превратить в колонию, пресса трактует русских как унтерменшей, пленных морят голодом. Разговор кончается ничем…
Еще месяц я провожу в каком-то почетном плену. Вдруг меня вызывает Лейббрандт. Он опять меня спрашивает: немецкая армия быстро идет вперед от победы к победе, пленных уже несколько миллионов, население встречает немцев колокольным звоном, настаиваю ли я на своих прогнозах. Я отвечаю, что больше чем когда бы то ни было. Население встречает колокольным звоном, солдаты сдаются; но через два-три месяца по всей России станет известно, что пленных вы морите голодом, что население рассматриваете как скот. Тогда перестанут сдаваться, станут драться, а население – стрелять вам в спину. И тогда война пойдет иначе. Лейббрандт сообщает мне, что он меня вызвал, чтобы предложить мне руководить политической работой среди пленных – я эту работу с таким успехом проводил в Финляндии. Я наотрез отказываюсь. О какой политической работе может идти речь? Что может сказать пленным тот, кто придет к ним? Что немцы хотят превратить Россию в колонию и русских – в рабов и что этому надо помогать? Да пленные пошлют такого агитатора к… и будут правы. Лейббрандт наконец теряет терпение: „Вы, в конце концов, бесштатный эмигрант, а разговариваете как посол великой державы“. – „Я и есть представитель великой державы – русского народа; так как я – единственный русский, с которым ваше правительство разговаривает, моя обязанность вам все это сказать“. Лейббрандт говорит: „Мы можем вас расстрелять, или послать на дороги колоть камни, или заставить проводить нашу политику“. – „Доктор Лейббрандт, вы ошибаетесь. Вы действительно можете меня расстрелять или послать в лагерь колоть камни, но заставить меня проводить вашу политику вы не можете“. Реакция Лейббрандта неожиданна. Он подымается и жмет мне руку: „Мы потому с вами и разговариваем, что считаем вас настоящим человеком“.
Наконец, сделав над собой усилие, он говорит: „Я питаю к вам полное доверие и скажу вам вещь, которую мне очень опасно говорить: я считаю, что вы во всем правы“. Я вскакиваю: „А Розенберг?“ – „Розенберг думает то же, что и я“. – „Но почему Розенберг не пытается убедить Гитлера в полной гибельности его политики?“ – „Вот здесь, – говорит Лейббрандт, – вы совершенно не в курсе дела. Гитлера вообще ни в чем невозможно убедить. Прежде всего, только он говорит, никому ничего не дает сказать и никого не слушает. А если бы Розенберг попробовал его убедить, то результат был бы только такой: Розенберг был бы немедленно снят со своего поста и отправлен солдатом на Восточный фронт. Вот и все“. – „Но если вы убеждены в бессмысленности политики Гитлера, как вы можете ей следовать?“ – „Это гораздо сложнее, чем вы думаете, – говорит Лейббрандт, – и это не только моя проблема, но и проблема всех руководителей нашего движения. Когда Гитлер начал принимать свои решения, казавшиеся нам безумными, – оккупация Рура, нарушение Версальского договора, вооружение Германии, оккупация Австрии, оккупация Чехословакии, каждый раз мы ждали провала и гибели. Каждый раз он выигрывал. Постепенно у нас создалось впечатление, что этот человек, может быть, видит и понимает то, чего мы не видим и не понимаем, и нам ничего не остается, как следовать за ним. Так же было и с Польшей, и с Францией, и с Норвегией, а теперь в России мы идем вперед и скоро будем в Москве. Может быть, опять мы не правы, а он прав?“