Чакра Фролова - Всеволод Бенигсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, брат, – сказал он, выпуская Фролова из объятий и разглядывая того, словно играл какую-то кинороль. – Дай-ка мне на тебя посмотреть? Зарос-то, зарос! И похудел, чертяка. М-да… Ну ничего, отмоем, отдраим, оденем, покормим.
Обалдев от этой любвеобильности бывшего начальника, Фролов только растерянно посмотрел на Лепешкина.
Тот доковырял в носу, встал и объявил, что дело за отсутствием состава преступления закрыто.
– Извините, Александр Георгиевич, – сказал он. – Время военное. Вы свободны.
После чего ловким движением прилепил очередную козявку под стол.
В этот момент он показался Фролову лучшим человеком на Земле. Захотелось по-дружески обнять его, сказать что-то приятное. И Лепешкин это без сомнения осознавал, поскольку любой обладающий властью знает: применение оной иногда заключается в отказе от ее применения. В этом главное отличие власти от искусства. В искусстве невозможно пассивное творчество.
Но обнимать особиста Фролов не стал, поскольку это было бы перебором. Просто попрощался и вышел из кабинета, дружелюбно подталкиваемый в спину Кондратом Михайловичем. И мгновенно забыл и про все свои мытарства, и про дело, и про своих бритоголовых сокамерников. В голове крутилась фраза «вы свободны» и слова благодарности Лепешкину. И откуда было знать Фролову, что через два дня именно невзрачный Лепешкин, продолжая ковырять в носу, возьмет у новобранцев показания и отправит их тоненькие дела в военный трибунал, где им будет вынесен короткий приговор – «расстрелять».
Часть третья
И снова Невидово
Глава 53
В январе 42-го года Фролов вместе с Кондратом Михайловичем, а также группой кинематографистов был наконец отправлен в Алма-Ату, где уже находились многие творческие работники. С работой было туго, но Фролову повезло – благодаря протекции все того же Кондрата Михайловича его взяли ассистентом к одному режиссеру, который снимал военную ленту про разведчиков. Иногда Фролов вспоминал Невидово и Никитина. Иногда вспоминал побег из Минска. Иногда эшелон. Но со временем все эти воспоминания стали туманными и обрывочными, как сновидение. Казалось, что все живы и мертвы одновременно. Впрочем, о судьбе Райзберга ему удалось кое-что выяснить. Совершенно случайно. В мае 1942 года в Алма-Ату приехал один московский сценарист. Разговорившись с Фроловым и узнав, что тот работал в «Ревкино», он радостно воскликнул:
– А я сидел с одним из «Ревкино». Ефим Соломонович. Может, знаете?
Сам сценарист угодил на Лубянку в результате какого-то дурацкого доноса соседки по дому, безответно влюбленной в сценариста. Месть ее имела кое-какие основания, так, как, покрутив с ней, сей «инженер человеческих душ» довольно бесцеремонно ее вскоре бросил. Но донос заключал в себе магические слова «ведет антисоветскую пропаганду», и за сценариста крепко взялись. В камере он и познакомился с Райзбергом. Самого сценариста, впрочем, через пару недель выпустили, поскольку он был фронтовиком-инвалидом – отморозил до полной ампутации пальцы на левой руке. К тому же, слава богу, нашлись заступники. Но Райзберга увезли раньше, поэтому историю его сценарист знал, так сказать, наполовину. Пройдя минное поле, Ефим Соломонович после суток блужданий наткнулся на какую-то разведгруппу. Те на всякий пожарный передали его в руки особистов, как и в случае с Фроловым. Только в отличие от Фролова перепуганный Райзберг не стал ничего скрывать, а чистосердечно выложил все, что с ним произошло. Отвечая на каверзные вопросы, он путался, сбивался и нес какую-то околесицу про канализацию, рюкзак с сокровищами, плавающие гробы, а также деревянную статую Сталина, которую он ценой собственной жизни пытался вывезти, а точнее, сплавить по реке с оккупированной территории. В итоге следователи решили, что перед ними либо контуженый, либо псих. Либо одно вследствие другого. После чего отправили Райзберга в дом для умалишенных. Какой именно, никто не знал. Но то, что не в лагерь, а в психушку, об этом сценаристу сказал один из сокамерников, который был в курсе всего.
Зацепившись за эту скудную информацию, Фролов попытался разыскать Ефима Соломоновича, но следы того затерялись, и на все запросы в различные психиатрические лечебницы Фролов получал лишь сухие отписки типа «такой-то такой-то у нас не значится».
Что же касается Гуревича и Кучника, то тут вообще не было никаких сведений. Фролову оставалось лишь надеяться, что Кучнику повезло чуть больше, чем Райзбергу. По крайней мере, он был уверен, что Кучник повел бы себя на допросах более осторожно.
Про Варю Фролов почти не вспоминал. Не потому, что не хотел, а просто не вспоминалось. Никаких недобрых чувств у него по отношению к ней не было, но и добрых тоже. Он не винил ее в аборте, но все же, когда время от времени в его памяти возникал тот разговор в прихожей, он думал, а что если она соврала? Что если никакого аборта не было и ребенок все это время шевелился у нее в животе, прислушиваясь к голосу своего папы? Вдруг она просто проверяла чувства Фролова, а он, дурак, клюнул, ни на секунду не засомневавшись в ее словах? А как он должен был тогда поступить? Потащить к врачу? Тоже глупость. Да нет. Ерунда. Был аборт. Он слишком хорошо изучил Варю, чтобы отличить вранье от правды. Однако в глубине души барахталась слабая надежда, что на этот раз он ошибся. И что, возможно, где-то растет его ребенок. Фролов знал, откуда взялась эта надежда. Она взялась из той пустоты, что разъела его существо окончательно. Неправда, что из ничего бывает только ничего. Пустота тоже способна порождать нечто. Без этого «нечто» жизнь для Фролова потеряла бы последний смысл.
Иногда он ловил себя на мысли, что ему так отчаянно хотелось быть кому-то нужным, и этим «кем-то» могла бы быть Варя. Ведь в ее глазах в последнюю встречу он ясно видел любовь. Но, как назло, она была женщиной, которую он когда-то любил больше всего на свете. А когда уходит такая любовь, она уходит без остатка. Ведь именно эта любовь делала Варю интересней и глубже, чем она была на самом деле.
В эвакуации Фролов познакомился с Аней, двадцатилетней дочкой какого-то «монументального» писателя. У Ани были крупные, хотя и правильные черты лица, и она была совсем не похожа на Варю. Фролов не любил Аню и знал, что ничего серьезного из их отношений не выйдет, но все же не удержался. А она, словно подгоняемая фроловским равнодушием, влюблялась в него все сильнее. И кажется, вопреки собственной воле. Иногда Фролов думал, что, наверное, это последний подарок судьбы, и ему было жаль, что он уже не в силах принять его. Он чувствовал себя безногим инвалидом, которому подарили велосипед. По-человечески, конечно, надо было бы отказаться от подарка в виде Ани, но даже на это у Фролова уже не было сил. Он только знал, что обманывать ее не будет. Аня это чувствовала и не требовала никаких признаний или обещаний.
Так прошло два года. Советские войска постепенно перешли в наступление. Колеса Истории скрипнули, и в конце туннеля забрезжил зыбкий лучик света. Среди эвакуированных пошли разговоры о скором возвращении домой. Фролов не принимал участия в подобных разговорах. Как ни странно, он чувствовал какое-то душевное единение со скупой казахской природой и иногда думал, что после окончания войны не станет уже никуда переезжать. Бездействие теперь почти полностью овладело им и не пугало, как раньше. В конце концов, не все ли равно, что он не совершает – добрый или злой поступок – смысла от этого в его жизни не прибавится. Нет, конечно, он следил, как и все, за перемещением войск и фронта. Радовался, когда приходили добрые вести, огорчался, когда приходили плохие. Но никак не мог ощутить «общности» со страной и народом. Однажды он все-таки решил отправиться на фронт добровольцем. Решение это далось ему, как ни странно, безо всякого труда. Что даже напугало Фролова – словно он не за Родину умирать собрался, а подал очередную сценарную заявку. Но в него со слезами вцепилась Аня, да и знакомый военный, комиссованный по ранению, сказал, что пользы от Фролова на фронте не будет никакой. А кто-то за спиной даже фыркнул с сарказмом: «Тоже мне Байрон нашелся!» Судя по всему, одного вида Фролова было достаточно, чтобы понять – на фронт он идет не из патриотических соображений, а в поисках: то ли смысла жизни, то ли быстрой смерти. Фролов понял, что обманывает сам себя, и никуда не пошел. Тем более что крепким здоровьем он не отличался и его вполне могли «завернуть». Что только бы подтвердило его мысли о ненужности собственной жизни. Теперь еще и ненужности смерти. А это было бы совсем невыносимо.
Так бы оно и шло дальше, если бы в июне 1944 года Фролов неожиданно не получил повестку из НКВД, предписывающую ему немедленно выехать в Москву. Текст повестки и адрес отправителя были столь суровыми, что сразу стало ясно – шутки шутить никто не собирается. Причина столь срочного вызова не указывалась. Правда, поначалу Фролов даже подумал, а не попробовать ли сбежать куда-нибудь, но удержался от этой безумной мысли, ибо если бы его хотели арестовать, то не стали бы присылать повестку. Правда, могли вызвать в качестве свидетеля, а там уже и повязать. Но почему в таком случае ничего не пояснили? Удивленный таким неожиданным вниманием к своей скромной персоне, Фролов покорно собрал вещи и отправился с первым возможным эшелоном в Москву. За день до отъезда зашел попрощаться с Аней. Он не стал ей говорить, куда его вызывают. Просто сказал, что срочно надо ехать. Аня заплакала, а Фролов принялся утешать ее глупыми, бессмысленными словами. Видимо, от волнения Аня почему-то перешла на «вы», хотя с самого начала знакомства говорила исключительно «ты». Это неожиданное «выканье» после года знакомства тронуло Фролова до слез. Он несколько раз поправил ее, потом перестал. Про себя же продолжал мучительно думать, с какой целью его вызывают. Вертел сухие строчки приказа так и сяк, прикидывал различные варианты, но ничего путного придумать так и не мог. Последнюю ночь провел с Аней. Она так хотела. Но ночь превратилась в бессонницу, поскольку Аня беспрерывно то вздыхала, то плакала. Сначала Фролова это раздражало, и он даже пару раз хотел огрызнуться, зло и грубо, но потом понял, что это не раздражение, а волнение. Волнение, которое он всячески гнал от себя и от которого давно отвык за время своей жизни в эвакуации. Более того, он вдруг понял, что и Аня плакала не оттого, что чувствовала, а оттого, что предчувствовала – они больше никогда не увидятся. От этой мысли у Фролова защипало в глазах, и, отдавшись сентиментальному порыву, он прижал Анину голову к своей груди и прикоснулся губами к макушке. Теплые волосы пахли мылом и прокуренным комнатным воздухом. Аня спросонья обхватила тело Фролова, всхлипнула еще пару раз, а потом затихла и, уткнувшись лицом в его плечо, заснула.