Титус Гроан - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Жар»
Столь бел и прохладен был свет в северном окне, что Кида поняла — одно только солнце и висит сейчас в небе, зимний день тих и безоблачен. Она не взялась бы сказать, какой теперь час, ни даже вечер ли стоит или утро. Старик принес к постели чашку с супом. Киде хотелось побеседовать с ним, но не сейчас, чары молчания, овладевшие ею, были настолько полны и красноречивы, что она поняла — со стариком никакие слова не нужны. Плывущее тело казалось чистым и свежим, покоящимся на ложе из игл, словно лилия боли.
Кида лежала, прижимая к себе изваяния, поглаживая распрямленными пальцами их гладкие деревянные грани, и следила за тем, как из членов ее медленно истекает усталость. Проходили минуты, ровный свет заливал белизною комнату. Время от времени Кида приподнималась и погружала глиняную ложку в похлебку, и с каждым глотком к ней маленькими, плотными волнами возвращались силы. Когда чашка наконец опустела, Кида повернулась на бок и стала слушать, как с каждым минующим мигом сила растет в ней, отдаваясь легким покалываньем во всем теле.
И вновь подивилась она своей чистоте. Некоторое время усилие, которое следовало сделать, казалось ей непомерным, но когда она все же откинула одеяла, оказалось, что вся пыль недавней дороги смыта с нее. Ни грязи, ни пятнышка, ни следа последней кошмарной ночи — лишь тонкие царапины, длинные линии, оставленные цеплявшимися за нее шипами.
Она попыталась подняться и едва не упала, однако, набрав побольше воздуху в грудь, все-таки встала и медленно подобралась к окну. Поляна легла перед нею, густо заросшая сероватой травой, перечеркнутая отброшенной деревом тенью. Наполовину в этой тени, наполовину вне ее стоял, поводя из стороны в сторону тонким, чутким лицом, белый козел. Немного дальше за ним виднелось устье колодца. Поляна упиралась в заброшенный каменный дом, лишившийся кровли, черный от наросшего мха, преграждающий путь рощице голых ильмов, из которой лился согласный лепет скворцов. За рощицей Кида различила промельки каменной пустоши, а за пустошью — лес, карабкавшийся по круглым навершиям больших валунов. Кида снова перевела взгляд на поляну. Вот стоит белый козел. Он уже вышел из тени и приобрел сходство с изящной игрушкой, такой белый, с такими завитками волос, с такой снежной бородой, с такими рогами, с такими огромными, желтыми глазами.
Несколько времени Кида простояла, вглядываясь в эту сцену, и хоть она видела ее с совершенной ясностью — обескровленный дом, тень сосны, кочки, оплетенная вьюнком решетчатая деревянная изгородь, — все это так и не стало неотъемлемой частью сознания Киды, оставшись фантомом полудремотной истомы пробуждения. Куда реальнее были для Киды пение не считающейся со смертью ее любовников птицы в груди, да тяжесть в чреве.
Старение, ее наследие, неминучая участь Внешних, уже опустошало лицо Киды — разграбление это началось еще при рождении первого ребенка, ныне лежавшего за огромной стеной, и теперь лицо сохраняло лишь тонкую тень былой красоты.
Она отошла от окна, взяв одеяло, завернулась в него и распахнула дверь. Другая комната открылась ей, примерно того же размера, но с обширным столом, занявшим середину ее, столом, накрытым темно-красной тряпицей. За ним земляной пол опускался на три ступеньки, там, в дальней, более низкой части комнаты виднелся садовый инструмент старика, цветочные горшки и кусочки раскрашенного и простого дерева. В комнате никого не было, Кида, медленно перейдя ее, вышла сквозь другую дверь на залитую солнцем поляну.
Белый козел, следивший, высоко подняв голову, за ее приближением, пробежал на тоненьких ножках несколько шажков ей навстречу. Кида пошла дальше и вдруг поняла, что слышит звук текущей воды. Солнце висело на половине пути между зенитом и горизонтом, но Кида не смогла поначалу определить, утро сейчас или уже близится вечер, ибо невозможно было сказать только ли еще солнце восходит с востока или уже клонится к западу. Всюду царил покой, солнце, казалось, замерло, став диском из желтой бумаги, надежно приклеенным к бледно-синему зимнему небу.
В этот неведомый час Кида медленно шла туда, где пела вода. Длинный бескровельный дом проплыл слева, тень его на миг просквозила Киду холодной дрожью.
Спустившись по заросшему папоротником крутому берегу, Кида вышла к потоку, бежавшему между темных, безлиственных кустов ежевики. Чуть левее Киды, левее места, на котором она стояла среди колючих кустов, виднелся выложенный из небольших валунов переход — мелкие выемки различались на старых, гладких булыжниках, выдавленные попиравшими их несколько столетий ногами. На другом берегу серой масти кобыла пила из потока. Грива спадала ей на глаза и плыла по воде. За серой кобылой стояла другая, пегая, а за пегой, там, где поток менял направление и нырял прямиком под еловую стену, — третья, со шкурой черного бархата. Все трое были совершенно недвижны, погружены в свое занятие, гривы их полоскало течение, ноги по запястья уходили в звучный поток. Кида знала, что если пройти вдоль берега чуть дальше налево, туда, где взгляду откроется следующая излучина реки, то и там увидишь стоящих одну за другой, уменьшаясь в просторе равнины, пьющих лошадей, каждая из которых — лишь эхо той, что стоит выше нее, эхо иной масти, но также по колено погруженное в воду, с той же плещущей по течению гривой, с теми же движениями пьющего горла.
Внезапно ей стало холодно. Лошади, как одна, подняли головы и уставились на нее. Поток, казалось, застыл; и тогда Кида услышала собственный голос.
— Кида, — сказал голос, — жизнь твоя кончена. Любовники умерли. Ребенок и отец его похоронены. Ты тоже мертва. Только птица твоя еще поет. О чем поет она? О том, что все завершилось? Красота сгинет внезапно, в любую минуту. Теперь уже в любую минуту — небо, земля, каждый из членов твоих, и глаза, и грудь, и мужская сила, и семя, и кровь, и бутон, и цветок, и пена — все это уйдет от тебя, Кида, потому что все кончено — тебе лишь осталось родить дитя, а там — ты знаешь, что делать.
Она стояла на камнях посреди потока и вглядывалась в свое лицо, отраженное чистой водой. Лицо состарилось, сильно состарилось; бич Внешнего Люда пал на него; только глаза, подобно глазам газели, не желали мириться с пагубой, уже обратившей лицо Киды в руины. Наглядевшись, она сложила руки под сердцем, ибо птица пела, пела, ликуя. «Все кончено! — взвизгивал клювастый голосок. — Осталось только дождаться дитяти. Все остальное исполнено, у тебя больше нет желаний!»
Кида глянула вверх, небо с висящей в нем пустельгой открылось над нею. Сердце стучало, стучало, воздух сгущался, покуда тьма не заволокла ей глаза, а радостный птичий крик меж тем все длился и длился: «Все кончено! Кончено! Кончено!»
Небо расчистилось. Рядом с Кидой стоял, понурясь, бурый старик. Когда она обернулась к нему, старик поднял голову и отвел ее в хижину, и Кида обессиленно поникла на ложе.
Солнце с луной метались в глазах, гудели, заполняя ее, в голове. Под ними вилась вереница видений: кактусы Нечистых Жилищ вращались вкруг башен Горменгаста, всплывавших выше луны. Лица людей летели к ней: возникая, как точки на бесконечно далеком крае земли, они приближались, и разрастались невыносимо, и сгорали у нее на лице — покойный муж, госпожа Шлакк, Фуксия, Брейгон, Флэй, Графиня, Рантель, Доктор с его плотоядной улыбкой. Что-то прижалось к ее губам. Она различила слова, велевшие ей попить.
— О, отец! — вскричала она.
Старик ласково вжал ее голову в подушку.
— Птица поет, — сказала Кида.
— О чем? — спросил старик.
— От радости, за меня. Она счастлива за меня, потому что скоро все кончится — когда я избавлюсь от тягости — я смогу сделать это, отец, когда снова стану порожней.
— И что же ты сделаешь?
Взгляд Киды не отрывался от камышей над ее головой.
— То, что и следует делать, — прошептала она, — с веревкой, с глубокой водой, с клинком… да, или с клинком.
Прощание
Много прошло времени, прежде чем Кида окрепла настолько, чтобы сесть на лошадь и отправиться к Нечистым Жилищам. Жар не унимался, и если бы не заботливость, с которой ходил за нею старик, она бы наверное умерла. Много долгих ночей Кида, мечась в бреду, изливала душу в потоках слов, ибо прирожденная скрытность ее не устояла перед мощью расходившегося воображения.
Старик сидел рядом, подперев узловатым кулаком заросший подбородок и не сводя карих глаз с ее дергающегося лица. Он слушал излияния Киды и по кусочкам складывал из них историю ее любовей и страхов. Снимая со лба Киды большой влажный лист, старик заменял его другим, холодным, как лед, очертаниями схожим с подошвой, — он запас их немало для остужения ее чела. Проходила минута-другая и лист согревался на пылающем лбу Киды. Оставляя же больную, старик всякий раз поил ее травяным настоем и потчевал снадобьями, понемногу утишавшими кошмары, что бушевали в ее мозгу, и успокаивавшими кровь.