Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, все не те: тот добрый, но бескостный, тот сильный, но беречь не будет — употребит и выбросит в кусты. Вот если б мог он сам, Нагульнов, как бы раздвоиться… ну как бы на отца и на другого… ну, то есть получить мужчину одного с собой замеса, мышления, устройства, правил… вот только бы тогда он был за будущее дочери спокоен. Но это он, а что там Машке хочется-мечтается — поди там разберись. Вот Игорек Самылин тот же… ну, для примера взять… отличный парень, не овца, крепкий боец, трудяга, но Машка на него, конечно, и не взглянет: ну да, хороший, только валенок.
Сейчас она еще покамест перебирает лица и устройства, пробует… не перепрыжкой из койки в койку, слава богу… скорее, как воду кончиком ноги, иную, чуждую и незнакомую стихию — не холодна ли, можно окунуться. И он, Нагульнов, с неприязнью, с ревностью, с какой-то даже злобой ждет неотвратимого и близкого явления неизвестного мужчины, который вскружит голову, возьмет за жабры, всеет семя… и уж, конечно, не потрудится предстать перед отцом для предварительной оценки. Зачем? Нагульновское слово не значит ничего — тут выбраковывает Машка. Сегодня или завтра отдаст ее тому или другому, отдаст навсегда, целиком… конечно же, готовый подхватить, прийти на выручку, опять кормить и пестовать, если вот этот неизвестный окажется уродом на поверку и мразотой. Но все-таки отдаст. Он ждет этой минуты, словно снега, который выпадет и не растает, как появления седины, которая покроет голову и не сойдет. И неизбежно, и не хочется, чтоб его девочке хоть чем-то кто-то навредил…
Ну это ладно — как говорится, только б не было войны. Сейчас Нагульнову хотелось, чтобы Машка была дома, только и всего.
— Але-але, мышастый.
— Да, пап… чего?
— Судя по тону, я тебя не разбудил.
— Судя по тону, ты пока что тоже не ложился.
— Так ты еще не дома, я не понял?
— Да все уже, еду… вернее, иду. Ну вот чего опять ты начинаешь?
— Так, Маш, метро уже закрылось, на улицах одни бомбилы, проститутки и бомжи.
— Ага, и семейство Нагульновых в полном составе.
— Опять ты, значит, с этой белобрысой дылдой. Коктейльчики, мальчонки.
— Нет, я сейчас уже не с Джеммой.
— Чего? А где ты, с кем?
— Да так, с одним тут… — фыркнула, — весьма необычным мужчиной.
— Так, это кто еще?.. Маша, ты можешь мне внятно сказать, где ты и с кем?
— Ну что ты опять? Ты мне кто? А то. Такое ощущение, что муж, ага, порой, иногда. А хочешь я его с тобой познакомлю?.. Да все, сказала же уже, буквально через полчаса. Так как насчет знакомства? Мне захватить его с собой?
— Скажи вот этому «ему», что, если хочет жить неискалеченным, пускай сажает тебя прям сейчас в машину и отваливает. Я принимаю кандидатов по утрам, пусть это имеет в виду. И хватит мне тут зубы… я русским языком спросил — ты где?
— Да тут мы, тут, у Трех вокзалов.
— Давай приеду за тобой, ты подожди.
— Да ну зачем приедешь… что я маленькая, что ли?
— Ну, хорошо, ну, хорошо, — смягчился он. — Так это кто с тобой? Просто мальчонка, что ли, шкет очередной?.. — Как мог, Нагульнов голосом изобразил, что жалобно гнусавит, сдался, не помышляет больше о тиранстве.
— Нет, — фыркнула она, — сорокалетний толстый владелец шоколадной фабрики, женат, двоих детей имеет. Зовет с собой на водных лыжах покататься в Сан-Тропе…
Все как всегда — «сама», «отстань», «не дергайся», «расслабься». Потом придет и скажет: его зовут Иван, Данила, Важа, Ибрагим, у нас любовь, вот уже пятая неделя, только не падай, скоро, пап, ты станешь дедушкой. Да ну не так, конечно… ведь у нее же школа, сцена, нежелание топтаться у воды, потребность в первенстве. Хотя, может, и лучше будет сглупить ей по неопытности и подчиниться собственному пузу целиком… тут главное, чтоб парень не урод был… тогда уж точно никакой беды — мозги, наоборот, на место встанут.
Нагульнов повернул назад в кабак, там уже шабаш в чистом виде совершался; шумело, грохотало, отплясывало бьющейся посудой, опорожненными бутылками расхристанное море человеческих голов; визжали девочки, бросаемые в воздух; его, нагульновские, опера в количестве двенадцати штыков сосредоточенно, самозабвенно топтались в ритме «Белых роз», а это, надо доложить, такое зрелище, что всех балетов стоит: двенадцать КМС по боксу, мужей, отцов семейств, двенадцать центнеров без малого животной силы и привычки убивать… качаются и топчутся под ретрослезогонку — заснять на камеру и прокрутить наутро с похмела: всем фигурантам будет очень стыдно.
Нагульнов присел, пить больше не стал — и так уже башка как елочный шар, обложенный предохранительной ватой, — налил оранжевого сока из кувшина, сгрузил к себе в тарелку буженины и заработал мерно жвалами. С ребятами Вано покончено, Витек Вощанов все напишет грамотно и сдаст в архив два тома «Мертвых душ». Сто штук от барыги в загашнике, квартиру на Преображенке можно брать. Тот подпол, Острецов, с которым давеча схлестнулся из-за абортной девки потрошеной, зашухерился и не возбухает. Припутин ерзает в начальническом кресле в нетерпеливом предвкушении повышения. Через два месяца Преображенский ОВД официально отойдет к нему, Нагульнову. Совсем другие деньги пойдут к нему со строек, из казино и крупных магазинов. И можно будет сделать хорошую облаву на барыг, пройтись напалмом, а не редкой гребенкой. Давить, ломать, сажать всех пушеров, не по закону — поголовно. Ребенок почему-то не звонил и не звонил.
Нагульнов жевал, перемалывал, рвал, запивал; минуты молчания росли, набухали, срывались, как капли с носика испорченного крана, однообразно, раздражающе. Да что это такое? Сейчас таксомоторов у Трех вокзалов больше, чем людей на улице. Он бросил вилку, нож, не выдержал, набрал — дите не отвечало, гудки тянулись нудной канителью, китайской пыткой, пока нечеловеческий участливо-безличный голос не зазвенел заученно про нахождение вне зоны действия сети, вне личного, нагульновского, поля влияния и подавления.
Он был еще ленив и заторможен, сидел в спокойствии, в уверенности совершенной, что ничего пока что не случилось, что просто Машке вот сейчас не слышно звонка и электрического зуда в глубокой сумке, доверху набитой девчачьим барахлом, или, быть может, просто села батарея, но время уходило, копилось, налегало на грудину… вот это ощущение расстояния, растущего с каждой минутой провала… неостановимо, безлично… выбешивало страшно и в то же время сковывало безнадежностью; еще набрал — опять молчание, молчание… и встал прощаться, хлопать по плечам ребят, уквасившихся в ноль, стоявших на танцполе враскоряку и с разъезжавшимися в стороны ногами, как у коров на льду… Может быть, едет уже сейчас домой, может, уже ступила за порог, сейчас поставит на зарядку телефон и даст Нагульнову свой голос и дыхание в трубку.
Нагульнов подозвал машину и объявил водиле Нижний Журавлев переулок. Терпение, спокойствие, рациональное «ничего страшного» сжимались, иссякали, истончались по мере приближения к дому, словно клубок разматывался, словно тянули из Нагульнова веревку упиравшихся кишок под алкогольной анестезией, разматывали медленно и нудно… доехав, он не отпустил водилу и сразу понял, что не приезжала, поднялся для порядка — глухо, темнота… еще набрал, уперся слухом в металлическое, твердое «попробуйте перезвонить позднее» и чуть не раздавил мобильник в кулаке; мир сократился, наступил на горло: Нагульнов кончился, жить стало некуда, нельзя стало — хозяином судьбы и господином будущего.
Догадок он не строил, не стал покачивать с нажимом ненадежное, занывшее нутро. Искать по всем опорным пунктам и отделам, погнать десятки, сотни постовых в своем районе и соседних, сориентировав их по приметам и на местности. Потребность в ясности (увидеть, взять, ощупать) целиком захватила, и времени, свободных сил пугаться и шарахаться от собственных предположений у Железяки совершенно не осталось.
Иван да Марья
1
Такого еще не было, так хорошо уже не будет: вот эта девочка, чьи золотисто-карие бесстрашные глаза надолго останавливаются на твоем ничем не примечательном, невыразительном лице, так, будто в нем возникло что-то важное, особое, ни с чьим другим лицом в сравнение не идущее; никто не заметил — она одна вдруг потянулась к твоему лицу, только она одна, и никого не надо больше; внимание остальных, других, расположение, обожание многих, миллионов она ненужным сделала.
Никого не осталось, ты идешь рядом с ней, монопольно владея чудом ее подвижного, текучего, неизъяснимо-лживого, смешливого лица, вбирая чудо звонкой ее кожи, запахов, самой ее крови. И эта улица, и следующая, и весь этот город — бессонная прорва Москвы — всего лишь среда ее обитания; тяжелый, рыхлый, безразмерный, он стал таким же, этот город, как она, которая не может ни секунды шагать размеренно, пристойно, без припрыжки, так, чтобы не запрыгнуть, не залезть, не оседлать, румяная от выпитого, пьяная, прохладно-крепкая и чистая, как воздух морозного зимнего дня; вся переливчатая, жадная, готовая вспыхнуть, как спирт, она меняет улицу, погоду, она — причина их возникновения, все это для нее тут возвели и насадили, заставили светиться жемчужно-матовым фасады изнутри и разожгли гигантские иллюминации повсюду по-над крышами; это она должна быть в курсе, что все будет кока-кола, на каждом шагу получать подтверждения, что ее жажда — все, что мир готов немедленно откликнуться на каждое ее желание шипучей ниагарой газировки, утюговидным исполинским куском торта в витрине напротив, и эта вот сапфировая вывеска Samsungʼа смонтирована только для того, чтоб ей взбрело однажды прочитать наоборот светящиеся буквы.