Мы жили в Москве - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вокруг нас все более четко, все более резко отделялись друг от друга группировки: демократическое движение, «истинно православные», сионисты, украинские, латышские, грузинские и другие национальные движения; между ними связей уже почти не было.
Поэтому многие отечественные и зарубежные наблюдатели утверждали, что с новым освободительным движением в России покончено, что остались только разбитые судьбы заключенных и сосланных.
Разумеется, КГБ удалось многое подавить. Обыски, аресты, тюрьмы, лагеря, психушки, ссылки — сотни людей были насильственно изолированы, и среди них Сахаров, Орлов, Марченко.[31]
Тысячи растерянных, разочарованных, отчаявшихся отказались от всякой общественной деятельности.
Тысячи хотели или вынуждены были эмигрировать.
Но тем не менее духовное сопротивление продолжалось и продолжается.
В 1969–1970 годах, когда за рубежом больше всего писали и говорили о советских диссидентах, существовало только одно самиздатское периодическое издание — «Хроника текущих событий» в Москве. А десять лет спустя, когда пессимистам казалось, что после арестов, ссылок, эмиграции не осталось ничего, кроме выжженной земли, самиздатские журналы и сборники уже появились не только в Москве и Ленинграде, но в Киеве, Таллинне, Риге, Вильнюсе, Тбилиси, Ереване и во многих других городах.
Мы уже здесь, на Западе, узнавали о все новых изданиях, о новых именах участников, узнавали о демонстрациях в прибалтийских городах, на Кавказе, на Волге.
Узнавали и о новых содружествах — например, о «Группе за создание доверия между народами СССР и США», о новых коллективных письмах.
В ноябре 1978 года Андрей Сахаров писал о правозащитном движении…
«Сейчас та маленькая горстка инакомыслящих, которых я знаю лично, переживает трудный период. Арестованы многие прекрасные, мужественные люди. Усиливается кампания клеветы и провокаций, частично непосредственно исходящая из КГБ, а частично использующая или отражающая расслоение, брожение или разочарование среди некоторых диссидентов или им близких кругов. Жизнь сложна…
И все же я считаю, что нет оснований говорить о поражении движения в защиту прав человека. Это вопрос, где арифметика имеет очень мало отношения к делу. За последние годы борьба за права человека в СССР и в Восточной Европе кардинально изменила нравственный и политический климат во всем мире. Мир не только получил богатейшую информацию, но и поверил в нее. И это такой факт, который никакие репрессии и провокации КГБ уже не в силах изменить. Это историческая заслуга движения за права человека. Сейчас, как и раньше, единственное оружие этого движения — гласность, свободная, точная и объективная информация. Это оружие остается действенным».
Нам представляется, что эти слова справедливы и сегодня.
ИЗ НЕОКОНЧЕННОГО РАЗГОВОРА
Два чувства дивно близки нам
В них обретает сердце пищу
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
А. ПушкинВ 1974 году в Севастополе мы начали эту книгу. Продолжали в Москве, в Жуковке, в Переделкине, в Сухуми, в Пярну, в Дубултах, в Комарове. А потом — в Кельне, Бад-Мюнстерайфеле, Кротоффе, Бильштайне, Зальцбурге. Писалась она медленно, трудно, с большими перерывами. Ранним утром, двенадцатого ноября 1980 года мы в последний раз закрыли за собой двери московского дома, в последний раз проехали по знакомым улицам и уже через три часа оказались в другой стране, в другом мире. Необратимость отъезда мы осознали два месяца спустя, когда нас известили о лишении гражданства.
Иногда мы слышим: «Вам посчастливилось, вы наконец вырвались на свободу, избавились от всех бед, от страха». Такие слова вызывают у нас обоих горькие чувства.
Р. Я испытывала отчаяние. Ведь в этом есть и доля правды. После того как нам разбили окна, когда повторялись угрозы и проклятия по телефону, когда начали вызывать в КГБ наших друзей и знакомых, после высылки Сахарова и статьи в «Советской России» «Иуда в маске Дон-Кихота» (5 февраля 1980 г.), в которой нашу квартиру назвали «вражеским гнездом», наши родные и друзья настаивали, что мы должны уехать, что я обязана спасать жизнь Л. так нам писали дочь и зять из Америки, друзья из Парижа. Я пыталась не слушать, пыталась закрывать глаза, надеяться, сама не зная уже, на что именно. Мол, авось как-нибудь переменится. Я не хотела никуда уезжать, ни на минуту не испытывала такого желания.
Л. А я начал думать о необходимости уехать. Чтобы хоть несколько лет прожить там, где я мог бы писать, не опасаясь, что завтра написанное заберут при обыске. Где мог бы разговаривать с людьми, уверенный, что нас не подслушают.
Когда мы прилетели в Германию, я не собирался заниматься политической деятельностью. Я хотел, пока еще способен видеть, слышать, передвигаться, побывать в тех краях, о которых мечтал с детства, которые пытался изучать, исследовать, понять… Ведь для меня всегда было непреложным сознание: наша страна — хоть она для нас, вопреки всем бедам — самая прекрасная, лишь часть огромной земли людей.
В последние московские годы я все острее, все тягостнее ощущал безнадежность, безвыходность и невыносимость нашей жизни. И не только потому, что неожиданный звонок в дверь — слишком поздний или слишком ранний, — шум шагов на лестнице возбуждал омерзительное чувство тревожного ожидания. Но еще больше потому, что все явственнее было: мы становились опасными для наших близких, для тех, кого вызывали в КГБ, для тех, кого могли на работе, в Союзе писателей преследовать за связь с отщепенцами.
Мы оба не хотели эмигрировать. Но я надеялся, рассчитывал, убеждал себя и Раю, что если нам разрешат поехать в гости к Бёллю или по приглашению Дармштадтской Академии, то должны будут разрешить и вернуться. И для таких расчетов были основания. Когда весной 1980 года Эгон Бар, представитель с.-д. партии (тогда правящей) приехал в очередной раз в Москву, он сказал мне, что ему обещали: если в Германии я не буду выступать на политические темы, то через год-два могу вернуться. И я понадеялся на здравый смысл властей: ведь они бы на это время избавились от одного из настырных инакомыслящих, а я кончил бы книгу о докторе Гаазе и работу «Гете и театр», многое повидал бы, часть написанного оставил бы там на сохранение.
Когда в ОВИРе нам сказали, что визу предоставят не на два года, как мы просили, а на год, я обрадовался: это ограничение подтверждало мои оптимистические прогнозы.
«Неужели вы не хотите уехать?» — так меня спрашивали множество раз и московские, и зарубежные знакомые, приятели, корреспонденты… «Хочу не уехать, а поездить. Очень хочу, но только с обратным билетом».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});