Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бумажка грязно была напечатана, синеватые буквы гектографа кое-где сливались. «Комитетчики!» Глебу не понравилось слово: «Комитетчики!»
Он вернулся к Сереже. «В Университете волнения. Завтра нам предложат присоединиться». Сережа поднял голову. Его милые голубые глаза – давняя Калуга – выражали озабоченность. Левая рука придерживала на бумаге линейку, правую с рейсфедером он приподнял, но никак не забывал, что пунктир еще не доделан. «Куда присоединиться?» – «К Университету. Из чувства товарищества».. Сережа опустил глаза, продолжал свои точки и черточки: две черточки, точка, две черточки, точка. Он нанизывал их с усердием древнего миниатюриста. «Значит, нам предлагают бунтовать? Смешно!»
Неизвестно, что смешного нашел тут Сережа. Тон его был так простодушно-невозмутим, что на него самого можно было бы улыбнуться. Глеб, однако, не улыбнулся. Ничего не ответил. Нечто вошло в него острое, возбуждающее. Опять сел за стол, пробовал работать. Спокойствия Сережи не оказалось. «Комитетчики! Что за комитеты такие? Кто их устраивает?»
Домой ушел ранее обыкновенного. Пообедал один. В сумерки прилег у себя на диване. Они хотят бороться с правительством. Но бороться можно, когда есть надежда победить, хотя бы маленькая. А какая же тут надежда? Ни малейшей! Глеб чувствовал себя беспокойно. Что-то начинается, ясно. Надо понять, объяснить самому себе. Чтобы вышло по здравому смыслу. Но не выходит. Университетские студенты устроили демонстрацию. Нынче в раздевальной он слышал, что во дворе Университета сожгли кипу «Московских Ведомостей» – за что несколько человек арестовано. Ничего хорошего: сидят где-нибудь в участке, в грязи, с клопами. А может быть, и в тюрьме? Противно. Он им вполне сочувствует. Но разве их выпустят, если и мы забастуем? Конечно, нет. Посадят еще несколько наших – и тогда еще кому-нибудь – студентам петровцам, например, придется за нас заступаться.
Вернулась Таисия Николаевна, слышно ее торопливое ворошенье в квартире. Верно, что-нибудь убирает, переставляет. На раздавшийся вскоре звонок отворила сама. «Ах, это вы, Сергей Дмитрич». Да, Сережа. Сквозь полуоткрытую дверь Глеб слышит их разговор, тоже негромкий. «Я так вам благодарна, что вы вазочку склеили – отлично держится, а я уж думала, пропала: это память Михаила Акинфиевича». – «Очень рад, Таисия Николаевна, что смогу, всегда с удовольствием». – «Глеб Николаевич, кажется, заснул. Заходите лучше сюда, ко мне».
Глеб не спал, но не подал о себе вести. Лежа слушал спокойные голоса.
Вот взяли стул, переставили. Сережа влезает на него. «Так хорошо? Повыше?» – «Выше и чуть-чуть вправо. Да, теперь отлично». Молоток забивает гвоздь. «Вы знаете, Таисия Николаевна, университетские студенты начали бунтовать и нас подбивают. Завтра сходка». – «Неужели вы тоже присоединитесь?» Сережа слез со стула, вздохнул: «Я, конечно, нет. Мне надо чертеж кончать, работы еще порядочно, а тут забастовка. Но как другие, не знаю. Завтра решится».
Глеб перевернулся на правый бок. Ну, разумеется, если забастовка, то из всех этих чертежей усердных студентов ничего не выйдет. Какие там чертежи, зачеты? Ерунда! Глеб нельзя сказать чтобы успокаивался. Скорее, наоборот. И самый вечер, закат мартовский с Венерою, засиявшей в огне, только мучил. А если Сережа, и я, и другие все не сдадут чертежей, это тоже неважно. Он одновременно ощутил нелюбовь и к комитетчикам, и к добропорядочным юношам Императорского Технического, ко всем подшипникам, зачетам, пунктирам, своим и Сережиным треволнениям.
* * *На другой день Коровий Брод не совсем на себя походил. По Немецкой, по ближним переулкам проезжали на сухих лошаденках казаки. Конные полицейские в черных шинелях занимали перекрестки. Появились жандармы.
В Училище – точно бы пред поднятием занавеса: странный дневной спектакль. Вот-вот действие и начнется, а пока молодежь снует по коридорам и лестницам. Нельзя сказать, чтобы было покойно. Не видать прежних профессоров – лысых, седых. Они в сторонке. А волнение, возбуждение в глазах худощавых юнцов в тужурках с вензелями на плечах, с усиками, проборами на головах – головы же начинены технологическою премудростью.
И здесь, и в Университете, и по всей России бурлят они сейчас, бегают, волнуются. Собственно, что случилось? Будто и ничего. Кто-то где-то повздорил с начальством. Но вода закипает внезапно, тогда, когда невидимые силы поднагрели ее.
Как и другие, Глеб оказался в большой аудитории. Со всех концов входили студенты. Огромные подоконники, радиаторы, низ кафедры, все полно. В разных углах задымили. Бумажки гектографа ходили по рукам, путаный, возбужденный концерт-гул со сложнейшей гармонией стоял вокруг.
Он попритих, когда у кафедры, пред черной доской появилась кучка студентов: техники, но с ними и университетские.
Застучали, шум смолк. Выступил студент в очках, слегка подслеповатый, с лысинкою, в мятой тужурке – и сам не первой молодости, и все на нем не такое юное. Говорил спокойно, точно читал лекцию. Рядом Клингер, дальше – вчерашний щеголеватый юноша и другие, Глебу не известные.
– Коллеги, студенчество Московского Университета обращается к вам с призывом поддержать наше движение, вспыхнувшее в связи с актами произвола и насилия правительства.
Глеб обернулся к соседу: «Кто это такой?» – «Вы не знаете? Евстафьев, один из старост университетских. Очень популярная личность». Глеб действительно не знал, чем известен Евстафьев и насколько он популярная личность. Но скромный его тон, близорукость, поношенная одежда не внушали неприязни. В чем состояли «насилие и произвол правительства», не совсем было ясно. Да и Бог с ними. Евстафьев упоминал о «реакционных профессорах», мешавших жить «студенческим массам». «Оплоты реакции» поддерживались «казацкими нагайками и городовиками». Против всех них и предлагалось выступить «единым фронтом всероссийского студенчества» – объявить забастовку.
Глеб слушал довольно холодно. Ближе сердцу было то, что какие-то студенты, сжегшие «Московские Ведомости», исключены из Университета и сидят под арестом – за них предлагалось заступиться. Если бы это рассказать простыми, человеческими словами, сочувствия было бы еще больше.
После Евстафьева говорил Клингер, все о том же, но грубее и резче. Холодные, судачьи его глаза не разгорелись, сальные волосы раздражали. Он добавил, что «студенчество Технического Училища, разумеется, присоединится. Не присоединиться могут только трусы и шкурники».
Эти слова вызвали волнение. «Вы задеваете несогласных с вами», – закричали сбоку. «Шкурники всегда прикрываются идеями», – ответил Клингер. Из дальних рядов крикнули: «Провокатор!»
Все повскакали, поднялся гвалт. Большинство аплодировало Клингеру. Но группа, теснившаяся вокруг плотного брюнета, стоявшего на подоконнике, упорно свистала. «Это оппозиция, – сказал Глебу тот же сосед, который осведомил об Евстафьеве. – Их лидер Андобурский».
Евстафьев звонил в колокольчик, юноша-адъютант с усиками старался изо всех сил, стучал, махал рукой – как бы только утихомирить.
Наконец, Евстафьев смог произнести:
– Слово принадлежит коллеге Андобурскому.
Опять поднялся шум. Часть аплодировала, большинство свистало и кричало: «Белоподкладочник, долой!»
Андобурский скрестил руки на груди, не без вызова, и выжидал. В элегантной тужурке, белом крахмальном воротничке, с самоуверенным взором черносливных глаз, походил он на молодого инженера. (Глебу смутно вспомнился калужский Александр Иваныч: «Вам предстоит широкая дорога – железная»). Когда чуть стихло, начал:
– Господа, меня удивляет самая постановка вопроса. Смелость одних, якобы трусость других – это чистейшая демагогия. Нас хотят запугать словами.
– Долой!
– А между тем дело не в наших качествах, а в разумности или неразумности предлагаемых действий.
Андобурский был слегка бледен, но говорил уверенно. Видно, что говорить умел и любил слушать себя. Баритон его, с тем же черносливно-влажным оттенком, что и глаза, рокотал ровно. Его прерывали противники, аплодировали ему сторонники.
Ни баритон Андобурского, ни осанка, ни довольно полный зад не понравились Глебу. А говорил он почти слово в слово то, что и сам Глеб думал. Конечно, ничем они товарищам не помогут. Училище только закроют. Если же не закроют, то часть студентов будет ходить на лекции и в чертежные. Многих зря повыгоняют, пропадет год работы… «Он совершенно прав, – шепнул рядом Сережа. – Глеб, мы с тобой то же самое говорим».
Глеб помалкивал. Андобурский кончил под свистки, аплодисменты. После него выступали еще другие – одни за забастовку, другие против. Глеб все более нагревался. Ни та ни другая партия ему не нравилась. А дело существенное – это он чувствовал. И как всегда – чувствовал, что сам должен что-то решить, сделать, оно и будет лучшим. Ему казалось, что он поступил бы и сказал разумней Клингера, разумнее и Андобурского.