Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таисия вновь глотнула. «Вино хорошее, но извини меня, я предпочитаю послаще. Это очень сухое. Михаил Акинфиевич любил, чтобы я выпивала немножко Шато Икэм или Барзак». – «Да, разумеется, ты женщина, настоящая женщина. Тебе бы помягче, послаще». – «Ну ведь и ты не мужчина». – «Конечно. Но я одиночка, бродяга, так, какая-то личность, играющая на фортепиано».
Вера показалась Глебу сейчас странной. Показалась – и недолго он на этом задержался. Близкой она не была, не могла быть. Он очень благодарен, что она его вывезла, все отлично и сейчас весело, блестяще в этом зале ресторанном, и Таисия славная, но для него под всем этим он, он сам – все остальное украшение.
Несколько мужчин, дам вошли в зал, приостановились. Метрдотель низко кланялся, показывая рукой на угол. Голова – много выше других – высунулась из-за двери, что-то знакомое в легком, тигровом движении тела, повороте шеи. Но теперь ясно видно, какой блондин Олоферн с Волги, с рыжеватыми бровями, светлыми ресницами. Метрдотель продолжал приглашать к большому угловому столу. Атаман быстро оценил все глазом.
– Не могу же я, голубчик, в общем зале…
Произошло некоторое смятение, лысые головы, дамские шеи и прически обернулись к дверям: «Шаляпин, Шаляпин!»
Ватага повернула обратно – только раззадорила сидевших здесь.
Вера обернулась к Глебу.
– Ну, теперь до утра. Голову ему отрубили, а он в отдельный кабинет и сколько шампанского с этой Юдифью выпьет… Так, Глеб Николаевич, Таисенька, еще раз, за здоровье Шаляпина!
Она подняла бокал. Все чокнулись.
– У него слава большая. И есть и будет. – Вера будто даже задумалась. – Он назначенный к этому человек.
– Верочка, а я за тебя хочу, – сказала Таисия. – За твои успехи, и за твою славу. Не одному Шаляпину этим заниматься. Ты тоже развернись. Так, знаешь, прогреми за границей, возвращайся знаменитой пианисткой. Только тогда тебя в Гавриков переулок не затащишь.
– Слава, слава… Тут, братцы мои, что кому на роду написано, заказать нельзя.
Она говорила покойнее, даже мягче, задумчивей обыкновенного.
– Глеб Николаевич, а вы о славе думаете? Глеб удивился.
– При чем тут я? Какая там слава? Вера пристально на него посмотрела.
– Мне кажется, думаете тайно. Да ничего – думайте! Нечего прятаться. Я вот прямо говорю: я бы хотела славы.
Глеб улыбнулся, поднял бокал, слегка тронул им Верин. Она сказала спокойно:
– Но у меня славы не будет. Таисия Николаевна забеспокоилась.
– Таисенька, не тревожься. Я могу выпить сколько угодно. Все равно, – она говорила почти с раздражением, – славы у меня не будет, да и вообще из жизни моей ничего не выйдет. А за границу поеду, по пяти часов в день за роялем сидеть буду, и так именно надо, а Глеб Николаевич пускай свои стихи пишет.
– Я никогда стихов не писал.
– Все равно, какие-то там штучки… пишет, прячет, все таит, а потом вдруг выйдет, что написал целую повесть.
Глеб не знал, принимать ли всерьез, обижаться ли, нет ли… – все-таки не обиделся.
Вокруг стало просторнее. Кое-где на опустевших столиках потушили лампы. Вера под столом сунула Глебу сторублевую бумажку. Он был в ужасе. «А платить-то ведь надо? Мужское дело! Сдачу мне отдадите!» Таисия Николаевна улыбалась. «Верочка нынче нас угощает, ничего, ничего! Только вы счет проверьте, не приписали бы лишнего».
Глеб обещал, но когда счет подали, проверить ничего не смог: спазма смущения сдавила. Свободнее вздохнул только, когда вернул Вере сдачу.
А еще свободнее – возвращаясь в Гавриков, на морозе, при звездах, придерживая на раскатах Таисию Николаевну. Оба молчали. Глеб полон был собою, сегодняшним вечером, новым виденным, слышанным, пережитым.
Так продолжалось и дома в то время, когда при голубом своем фонаре, заперев дверь, смиренно разоблачалась Таисия Николаевна, тоже взволнованная. Именно вот тогда, менее всего о Таисии думая, вытащил Глеб свою тетрадку. Вера Манурина считает, что он пишет стихи! Никаких стихов, но что-то ему хочется записать, написать. Странно она сказала нынче о славе… Слава! Мурашки вдруг прошли по спине. Шаляпин, театр, аплодисменты…
Глеб развернул тетрадку, стал изливать в нее то, что в подобные же тетрадки изливали и изливают, будут изливать сотни юношей на распутьях жизни. Ему казалось, что лишь он, впервые, именно этими, а не иными словами, в одинокий час ночи изображает свои тяготы – «кровию сердца».
Заснул он не ранее четырех утра.
* * *Около двенадцати в передней позвонили. Анфимьюшки не было, отворила Таисия Николаевна. Перед ней стояла дама невысокого роста, немолодая, в шляпе слегка старомодной со страусовым пером, в дорожном строгом пальто. И в ней самой показалось Таисии нечто прохладное, строгое, в карих больших глазах будто знакомое. Дама спросила, здесь ли живет Глеб. Таисия ответила: здесь. «Я его мать. Можно его видеть?» – «Ах, очень приятно… разумеется, можно, пожалуйста, входите. Он, кажется, еще не вставал, но это ничего, я постучу».
Мать вошла в переднюю, как в бастион неприятельской крепости. Таисия сразу заробела. Отворила дверь в столовую: «Будьте любезны, присядьте… я сейчас».
Мать вынула старинные золотые часики на тонкой цепочке, взглянула.
«Без десяти двенадцать. Что же, он спит?» – «Право, не знаю. Но из своей комнаты еще не выходил. Мы вчера очень поздно вернулись… моя родственница повезла нас на Шаляпина». – «Разве театры так поздно кончаются?» – «Нет, конечно, но потом мы попали в ресторан». – «А-а, в ресторан!»
Мать смотрела мимо Таисии. У той заколотилось сердце:
«Боже мой, какая я дура! Что же подумает матушка? Вчера очень поздно вернулись!»
Покойный Михаил Акинфиевич говорил о Таисии: достойная женщина, но не весьма сообразительная – он жену свою знал.
– Я сейчас постучу, Глеб Николаевич будет страшно рад. Выражение лица матери не изменилось. Она не нуждалась в том, чтобы от г-жи Милобенской узнать, что сыночка рад ее приезду.
И пока не весьма сообразительная г-жа Милобенская стучала в дверь к сыночке, робея приоткрыть ее – вполголоса, взволнованно объясняла кто приехал, мать сидела в столовой. Страусовое перо на шляпе поколыхивалось. Она рассматривала внутренность вражеской крепости: портреты Михаила Акинфиевича в черном сюртуке и белом галстуке, пианино, на котором играла Вера, в полуоткрытой двери – голубой фонарь. Угол хозяйкиной постели, уже убранной, почти нарядной. Мать слегка вздыхала. Театр, ресторан… какая-то Верочка… «эта» гусыня. Неудивительно, что он спит до полудня. Мать полузакрыла глаза. И вздохнула уже глубоко. А если они его спаивают?
Через несколько минут вышел и сам Глеб, в наскоро натянутой тужурке, еще не умытый, остроугольно-худощавый, но с тем нежным румянцем на щеках, что и есть юность. Мог он и поздно лечь, и волноваться, и чувствовать себя непонятной натурой, обреченной на одиночество и тоску, – но одного никак не мог бы убить в себе: юности, она выпирала изо всех щелей.
Нет, никто его не спаивал. Это все тот же Глеб, только в студенческом обличье.
– А-а, мама! Вот не ожидал! Он ласково ее расцеловал.
– Даже не написала ничего!
* * *Мать вполне могла бы остановиться в квартирке Лизы на Арбате, но поселилась у Ечкина, на Неглинном. Она знала, что там останавливается отец. Раз отец – значит, хорошо. Комнатку же взяла самую дешевую. И на чай давала умеренно: незачем баловать прислугу.
Лизе сказала, что не хочет ее стеснять. Это было отчасти верно – мать смотрела на свою поездку как на некоторую научную экспедицию: исследование жизни детей. А для этого надо находиться в стороне, чтобы ничто не мешало.
У Глеба, Лизы бывала она постоянно, но не этим одним занималась: делала покупки – отцу, детям (меньше всего себе), по хозяйству (огородные, цветочные семена). «Непременно побывай у моей подруги Матильды Грелль, – весело говорил отец, провожая ее, – на Воробьевых горах, рядом с Ноевым. Пусть вышлет нам свеженьких прививок». Мать недовольно хмурилась: терпеть не могла легкомыслия – какая там «подруга»? Всего два-три раза и видел эту Грелль. Но отец был неисправим.
Первое неприятное впечатление от Гаврикова переулка прошло. Мать приезжала туда обедать с сыночкой, иногда вечером. Познакомилась ближе с Таисией Николаевной. В деле хозяйственном у них нашлось даже общее. «Нет, эта скромная. Ничего тут не будет», – так ее определила. Встретилась и с Мануриными – вежливо, но прохладно. Они ей не очень понравились. («Слишком много о себе думают. А дочь к тому же чудачка. Нет, это герунда»). Но и в них опасности не усмотрела.
А Глеб у нее на глазах жил, как полагается: рано вставал, отправлялся на Коровий Брод, слушал там лекции, чертил чертежи. Вечером совещался иногда с Сережей Костомаровым об учебных делах. Все это вполне естественно. Сережу мать знала еще по Калуге, сочувствовала ему – серьезный мальчик. Тоненький студент с капелькой пота на веснушчатом носу, оттопыренными ушами, был он и в Москве деловит, усерден. Иногда помогал Таисии Николаевне починить стул, перевесить портреты, склеить попорченную шкатулку.