Чары. Избранная проза - Леонид Бежин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему бы и не поскучать (помечтать!), если он все равно втайне изнывает от предвкушения чего-то необычного, нового, интересного, и никто не отнимет у него этого чувства! Чувства, неизбежного и привычного, как ночной сон за деревянной решеткой детской кровати или утреннее пробуждение на подушке с выбившимся из наволочки пером и пятнышком слюны, упавшей из уголка сонных губ? Вот если бы его никуда не вели, и он целый день, простуженный, сидел дома с обвязанным шарфом горлом и пил горячее молоко, сдувая к противоположному краю чашки противную желтую, маслянистую пенку, скука была бы наказанием. Интересная же скука похожа на обещанную к чаю крошащуюся, пахнущую семечками халву или вишневое варенье, которое кажется еще более сладким, пока банку не достали из буфета, не размотали бечевку, стягивающую хрустящий пергамент, и не опустили в нее узкую лопатку серебряной ложки, предварительно вытерев ее о вышитое льняное полотенце.
Вот и я, скучая, мечтал, грезил. Я с вожделением думал о том, что меня ждет в подвале. Думал о сонно тикающих ходиках с двумя гирьками на цепочке, трех цветках в глиняных горшках и деревянной кадке — фикусе (тот, что в кадке), кактусе и герани, персидской красавице в прозрачных шальварах, вытканной на настенном ковре, мраморных слониках на кружевной дорожке и множестве прочих необычных для меня вещах. Мечтал я также и о встрече с другой бабушкой и другим дедушкой, которые потому-то так шумно радовались мне, что были другими, видевшими меня лишь от случая к случаю и не успевавшими ко мне привыкнуть. Радовались, суетились, совали мне свои заранее припасенные гостинцы — пастилу, карамель или леденцы в бумажных кульках (конфеты в коробках считались у них не гостинцами, а праздничными подарками). Бабушка и дедушка поочередно гладили меня по стриженой голове, умильно разглядывали и говорили, какой я хороший, умный, послушный (с чего они взяли?) и как похож на отца. «Какой славный, какой хорошенький! Загляденье! Вылитый отец!» — скажет бабушка и погладит меня по голове маленькой жесткой, сухонькой ладонью. «Какой умный! Какой серьезный!» — добавит дедушка и тоже неуверенно погладит. Погладит и посмотрит на бабушку, гораздо больше доверяя ее мнению о достоинствах внука, чем своему собственному. Бабушка же, поймав взгляд дедушки, посмотрит на меня и улыбнется, вкладывая в эту улыбку и свою собственную радость, и ту, которую не решился высказать дедушка.
Одним словом, мне было о чем мечтать, и хотя я оттягивал руку отца и всячески старался от него приотстать, стоило ему слегка замедлить шаг, и я сам вырывался вперед, тянул его за руку и с нетерпением поторапливал: скорее, скорее!
Я подбегал к оконной яме
Вскоре за поворотом показывался угол обшитого в елочку дома, камень коновязи, покосившиеся деревянные ворота на кирпичных столбах, некогда красные, но вылинявшие до бледно-малинового оттенка. За воротами уже угадывался, размыто вырисовывался заросший лопухами и одуванчиками двор, дровяные сараи, поставленное на две табуретки чье-то корыто с замоченными простынями, рядом — кусок серого мыла, бельевая веревка на шестах, раскачивающихся от ветра. Я подбегал к оконной яме, садился перед ней на корточки и, просунув руку между прутьев решетки, накрывавшей ее сверху, стучал в стекло: «Бабушка, это мы!» И за стеклом что-то двигалось, что-то мелькало, и я уже мог представить, какой там сейчас переполох: бабушка всплеснула руками, засуетилась, стала разглаживать морщинки на скатерти, поправлять салфетки на комоде, а дедушка, лежавший на диване, торопливо встал, свесил ноги и сунул их в обрезанные наполовину валенки. «Ну, вот и приехали», — наверняка сказал он, как бы считая своим долгом вслух произнести то, о чем она в хлопотах успевала только подумать. «Да, да», — рассеянно согласилась она и, забыв о том, что салфетка на комоде уже поправлена, поправила ее снова.
Оповестив о своем прибытии, я опрометью мчался к дверям подъезда, накрытым ржавым козырьком, сбегал по ступеням вниз, привычно пересчитывая и убеждаясь, что их ровно двенадцать — не больше и не меньше, — распахивал двери сумрачной коммунальной квартиры, пахнувшей вымытыми полами и окутанной паром от выкипевшего белья, и проносился по коридору. А там, в дверях комнаты (последних по счету), уже стояла бабушка, слегка подавшись вперед и расставив руки, чтобы меня поймать, обнять и поцеловать в макушку. Поцеловав меня, она так же целовала отца, обнимая его за плечи и шутливыми тычками в спину заставляя чуть-чуть нагнуться. А я смотрел на них и всегда удивлялся, что именно так же и что мой отец для кого-то — сын, что мы с ним оба — сыновья и нас обоих обнимают и целуют.
Это странным образом меняло мой обычный взгляд на отца как на старшего, недосягаемого в своем старшинстве. И мне на минуту приоткрывалось в нем то, что словно возникало из того времени, когда меня еще не было, а мой отец был таким, как я, был моим посланником в этом мире, глашатаем и провозвестником моего будущего появления в нем. Это загадочное другое время — время моего небытия (уже моего, но еще небытия) — существовало там, где я родился, — на Малой Молчановке, в двухэтажном деревянном доме, прилепившемся к серой каменной стене. Но оно существовало и здесь, в Докучаевом переулке, где жили другие бабушка и дедушка, и его тайна принадлежала этому дому, обшитому в елочку досками, этим спускающимся в подвал ступеням и этим дверям, за которыми меня любили и ждали.
— Ну, наконец-то! Где же вы так долго?
— Да мы, кажется, вовремя… — В знак своей правоты отец не перестает улыбаться, хотя в словах бабушки слышится явный упрек.
— Это называется вовремя! Мы вас заждались!
— Да вовремя мы, как обещали!
— Как обещали! Второй раз обед на плиту ставлю, — ворчит бабушка, все-таки упрекая нас за опоздание, хотя на самом деле мы ни в чем не виноваты и недоразумение заключается в том, что не столько мы опоздали, сколько она сама не утерпела и начала нас ждать гораздо раньше назначенного часа.
Неуловимая суть
Бабушка режет черный хлеб на фанерной доске, сгребая в горсть крошки, разливает по тарелкам украинский борщ с оранжевыми кружками моркови, красными кубиками свеклы и круглой сизой луковицей, вечно попадающей из половника в тарелку. Затем она приносит сковороду с жареной картошкой и хрустящими шкварками, а затем наливает нам густой иссиня-черный смородинный кисель, который змеиными кольцами свивается на дне чашки. И на этом обед заканчивается, хотя все по-прежнему сидят за столом, и тут наступает тот неуловимый момент, когда всем нам как будто становится не о чем говорить и нечего делать. Ну, совершенно нечего — в том-то и неуловимая суть момента. И вот мы сидим, заранее зная, что через минуту поднимемся, разойдемся и каждый займется своим делом, но никто не поднимается, дорожа именно этим моментом. И я тоже не поднимаюсь, потому что тоже дорожу. И отец, и дедушка — тоже, и даже бабушка не поднимается и дорожит, хотя ей давно пора убирать со стола, уносить и мыть посуду.
И вот я думаю, что же это был за момент? И что же с нами происходило, пока мы, молча, сидели и ничего не делали? А происходило только одно — жизнь, но это был счастливый момент жизни, как бы очищенной от слов и поступков. Да, именно очищенной, будто от скорлупы: такие моменты бывают очень редко, и этот момент — был. Был, был — я это точно помню, и его неуловимая суть заключалась в том, что все мы, сидевшие за столом, видели жизнь не сгустившейся до плотного ноздревато-серого вещества (пемзы, пемзы!), а наоборот — рассеявшейся по ветру, как голубоватый пух одуванчиков. Летают голубоватые пушинки — тогда-то я их и увидел и с тех пор, словно бы гонюсь за ними с протянутыми руками и пытаюсь поймать, зажать в кулаке. Пытаюсь поймать, а они ускользают: не это ли называется счастьем?
Глава третья
ПО СЧАСТЛИВОЙ СЛУЧАЙНОСТИ
Однажды не захотела
Как и все обитатели подвального этажа, бабушка тоже считала, что она живет не в подвале, а в центре, рядом с Садовым кольцом, правительственными зданиями, вокзалами и торговыми рядами. Это составляло предмет ее особой гордости, с трудом поддающейся определению, поскольку бабушка одновременно и гордилась и как бы боялась не гордиться, словно отсутствие гордости лишало ее спасительного чувства смещения реальности, возникающего при глубоком сне, и превращало в спящего, который хотя и спит, но при этом трезво сознает себя спящим. Самым краешком сознания, но — сознает, и это, в конце концов, приводит его к беспощадной мысли, что он не спит. Хочет заснуть, но не спит, а только ворочается с боку на бок, натягивает на голову одеяло, старается покрепче обнять подушку — и ничего не помогает. Ворочается, натягивает, старается покрепче обнять — и ничего! Ничего, хоть смейся, хоть плачь — поистине экзистенциальное чувство!