Очень далекий Тартесс (др. изд,) - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костя тем временем торопливо набивал рот яичницей. Он ел, обжигаясь, стыдясь того, что не в силах совладать с собой, пряча от нас глаза. Зрелище было хоть куда. Я положил себе на тарелку растительного мяса, овощей, залил грибным соусом и, хорошенько перемешав все это, принялся за еду. Давно не ел я с таким удовольствием. Мне хотелось, чтобы этот вечер тянулся как можно дольше. Я знал, что предстоит трезвая одинокая ночь, когда никуда не денешься от собственных мыслей, и мне хотелось отдалить её.
Леон смотрел на нас с этакой понимающей улыбкой. Но вот улыбка сползла с лица, он откинулся на спинку стула и произнёс нараспев:
Древняя участь человечества —Добыча пищи.И проклятие было в ней, и радость.Аскеты древности, презиравшие радость,Вы не могли отказаться от пищи,Вы ели сухие корки, проклиная свою плотьИ проклиная радость, которую вам приносилаДаже сухая корка…
Дед пересел в кресло перед визором. Он не любил интерлинга.
— Почитай ещё, — попросила Ксения.
Но Леон не захотел.
Я знал эти стихи, там дальше шло об андроидах: вот, мол, казалось бы, совершенные создания, им не нужно было думать о хлебе насущном, но знали ли они, что такое человеческая радость… ну, и так далее.
— Давно не видно, Леон, твоих новых стихов в журналах, — сказала Ксения. — Ты что же, бросил поэзию?
— Поэзия не теннисный мячик, её бросить нельзя, — ответил Леон. — Просто не пишется.
Робин сказал:
— Державин был министром, Лермонтов — офицером, ну, а Травинский не хочет от них отставать. Он член какой-то комиссии, забыл её название.
— Я и сам с трудом выговариваю, — засмеялся Леон. — Комиссия по взаимным… нет, по планированию взаимных потребностей Земли и Венеры. Проще говоря — комиссия Стэффорда в новом виде.
— А что ты в ней, собственно, делаешь? — спросил я.
— Что я в ней делаю? Не так-то просто ответить, Улисс… Видишь ли, по возвращении с Венеры я высказал кое-какие мысли о своеобразии венерианской поэзии, об особенностях тамошнего интерлинга… Ну вот. Словом, я и сам не заметил, как угодил в эту комиссию — в отдел по культурным связям. Но все оказалось гораздо сложнее. На Венере звуковая речь приобретает, я бы сказал, все более подсобный характер.
— Они что же, становятся глухонемыми? — спросил Робин.
— Нет, не то. Они явно предпочитают ментообмен, но это, по-моему, вовсе не означает, что… — Леон замялся. — В общем, не знаю. Все это пока загадка.
— Было бы лучше всего, — сказал я, — если бы венерианцев оставили в покое.
— Как это понимать? — спросил Леон.
— В самом буквальном смысле. Иные условия диктуют иной путь развития, и не надо устраивать из-за этого переполох на всю Систему. Не надо добиваться, чтобы они непременно оставались во всем похожими на нас.
— Да никто этого не добивается.
— В самом деле? Разве Баумгартен и его коллеги не испытывали терпение примаров всякими обследованиями? Нет уж, лучше помолчи, Леон. Переселенцы сами знают, на что идут. Когда-то жители старой доброй и какой ещё — зелёной, что ли, — Англии обливались слезами, прощаясь с родиной, которая не могла их прокормить, и уплывали за океан. Америка была для них дальше, чем для нас Венера. Огромная, пустынная, полная опасностей Америка. А через некоторое время — кто бы заставил их вернуться? А русские переселенцы в Сибирь — в снежную, каторжную, заросшую дикими лесами, которая оказалась такой хлебной и золотой? Она стала для них родиной, и они с ужасом вспоминали нищую, соломенную, крепостную Россию, которую покидали со слезами, унося по щепотке родной земли в мешочке на груди. Примерно то же самое сейчас и с Венерой.
— Да я не спорю, — миролюбиво сказал Леон. — Я и сам так думаю. Но ты немножко отстал, Улисс. Комиссия теперь ставит себе целью изучение взаимных потребностей и планирование экономических и культурных связей с Венерой. А Баумгартен из комиссии вышел.
— Да, вышел! — с дрожью в голосе воскликнул Робин, воздев кверху руки и потрясая ими. — Но я вернусь, да, да, вернусь, чтобы во имя любви к человечеству наставить вас на путь истинный! Одумайтесь, члены Совета!
Мы засмеялись, а Дед поморщился и сказал:
— Перестань, Михаил.
Ксения налила нам кофе.
— Странная всё-таки у тебя логика, Улисс, — медленно проговорила она. — Какое тут может быть сходство? Переселенцы в Сибирь или Америку шли обживать новый край, им, конечно, было и трудно и страшно, но это была Земля. Та же привычная атмосфера, те же леса и горы…
— Ясно, ясно, — перебил я с досадой. — Любой младенец знает, что Венера отличается от Земли. Я говорил о сходстве в том смысле, что переселенцам в Америку и венерианским колонистам в равной степени пришлось преодолевать инерцию привычки. И тем и другим было… ну, скажем, не по себе. Но и те и другие обосновались на новом месте, как дома, и не помышляли о возвращении.
— Знаете, что задумал Улисс? — сказал Робин. — Он хочет научить венерианцев обходиться без скафандров.
— Слышал я на Венере, будто кто-то пробовал, как ты говоришь, обойтись без скафандра, но я в это не верю, — заметил Леон.
— А Улисс знает, как это сделать. — И Робин рассказал, посмеиваясь, как я чуть было не проделал на околовенерианской орбите эксперимент с вдыханием газовой смеси, имитирующей атмосферу Венеры.
— Ну, и ничего смешного! — сердито сказала Ксения. — Хорошо хоть, что хватило ума удержаться от очередного дурацкого поступка. Улисс вечно что-нибудь придумает. Он просто не может жить, как все.
Мне не хотелось отвечать Ксении резкостью на резкость. Я только сказал, что без «дурацких поступков» никогда не преодолеешь инерцию привычки, а преодолевать надо, потому что так или иначе человечеству придётся расселиться в космосе. Приспособленность к единственной устойчивой среде — оковы, которые неизбежно должны быть сломаны эволюцией.
— Бедный homo sapiens! — вздохнул Робин. — В кого только хотят его превратить!
— В homo universalis — вот в кого, — сказал я. — Не в селестеновского кентавра, не в козявку, как предлагает Нгау, а в универсального человека, который одинаково хорошо чувствует себя на Земле и, скажем, на Венере.
— Повышение приспособляемости к новым условиям — рост энтропии.
— А, энтропия! — Я рассердился. — Стоит только высказать крамольную идею, как сразу начинают пугать энтропией! Вот если бы жизнедеятельность человека достигла физиологического предела, тогда я бы и спорить не стал. Но ведь этого нет! Скажи-ка, знаток энтропии, для чего вложила в нас природа резерв жизнедеятельности, который мы пока не научились использовать? Для того, чтобы с умным видом скрести в затылке?
Я встал и направился к двери на веранду. Лучше поглядеть на ночную Волгу, чем изощряться в бессмысленном споре. Костя тоже поднялся и пошёл за мной.
Но тут Дед подал голос. Ну конечно, сейчас все грековское семейство обрушит на меня праведный гнев…
— Присядьте, молодые люди, — сказал Дед, топорща усы. — Я вспомнил одну давнюю историю, ещё в юности я слышал её от одного психолога. Было это во время второй мировой войны. Один французский офицер попал к фашистам в плен, в концлагерь, как тогда говорили. И однажды зимним вечером вывели его с группой других пленных и бросили раздетыми догола на снег.
— Ужас какой! — вырвалось у Ксении.
Дед глянул на неё:
— Я же сказал — фашисты. Фашисты оставили их на всю ночь на морозе. Долго ли протянет истощённый человек? К утру все были мертвы, кроме этого француза. Он выжил, потому что оказал смерти психологическое сопротивление. Он представил себе, что лежит на горячем песке под солнцем Сахары. И такова была сила самоубеждения, что организм принял команду мозга и не поддался морозу.
— Как же должен был этот человек любить жизнь! — тихо сказала Ксения.
И ненавидеть фашизм, подумал я. Любовь и ненависть… Скрытые возможности организма — ведь, в сущности, Дед подтвердил мои мысли… А мог бы я так — морозной ночью на снегу?.. Не знаю… Ненавидеть мне, во всяком случае, некого и нечего…
Рокот инфора, донёсшийся из передней, прервал мои мысли. Рокот инфора, и сразу вслед за ним — чёткий, богатый модуляциями женский голос:
— Вызывает «Элефантина». Вызывает «Элефантина».
Робин сорвался с места:
— Наконец-то! Ребята, не уходите! — С этими словами он скрылся за дверью.
— Что ему понадобилось на «Элефантине»? — удивилась Ксения.