Заговор ангелов - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 72-й главе «Приятных записок» приведён отрывок из ответного письма К. Фламмариона:
«…Всего за несколько месяцев исследований[4] я получил более 1800 сообщений, подобных вашему, о том, какумирающие или уже умершие люди являются к живым и здоровым независимо от местонахождения последних. Отсеяв свидетельства, способные вызвать хотя бы малейшее подозрение в мистификациях, неискренности либо чрезмерной экзальтированности моих корреспондентов, я имею 786 писем, которые содержат 1132 факта, чья достоверность представляется бесспорной.
Все описанные случаи были пережиты моими корреспондентами в бодрствующем, совершенно нормальном состоянии, рассказаны простым языком, добросовестно и без претензий. Я намерен эти случаи классифицировать и составить из них книгу. Наука ещё далека от постижения столь таинственных явлений, и делать выводы о природе нашего общения с умершими, безусловно, рано. Но я считаю своим долгом показать, что эти факты существуют. Тот, кто упорствует в их отрицании, похож на слепца, отрицающего наличие звёзд.
Возможно, кое-кто из учёных коллег упрекнёт меня в наивном пристрастии к чудесам. Я же отвечу словами Августина Блаженного: «Чудеса не противоречат законам природы, а противоречат лишь тому, что мы знаем о ней»…»
В последний раз автор «Приятных записок» упоминает Марию дель Росарио в 74-й главе:
Её уход оставил в моей душе выжженную равнину. Единственное облегчение после расставания с Брантесо мне давала тогда ещё не утраченная способность плакать. Я плакал, как одинокий язычник, потерявший свою последнюю богиню, и как языческий бог, которому больше не приносят жертвы.
До сих пор я не в состоянии полностью осознать смысл её ухода, её молчаливого исчезновения, после которого не осталось даже могилы.
Мне ясно лишь одно: это был отказ. Отказ не только от жизни, но и от смерти, от всеобщей участи людей. <…>
Глава четвёртая ЖИВЫЕ РЕСУРСЫ
Они познакомились в провинциальном обувном магазине, где не было ни подножных зеркал, ни даже сидений для примерки. Сначала она отвергла придуманный им способ взаимопомощи, а потом слишком решительно разулась до капрона. Смешно сказать, но этого хватило.
Вот так они нашли друг друга и стали парой – со всеми вытекающими последствиями.
Парам полагалось первое время «ходить». То есть посещать киносеансы в домах культуры или просто гулять в людных местах типа скверов, где по праздникам и воскресеньям играл духовой оркестр – тот же, что и на похоронах: медные тарелки и толстые трубы, скрученные в бараний рог. На асфальтовом пятачке между кустами волчьей ягоды и дощатой эстрадой, под ритмичное шарканье танцующих затевались простодушные сюжеты, которые потом, сквозь годы, будут именоваться жизнью и судьбой.
Дома культуры носили одинаково полезные названия: ДК нефтяников, ДК строителей, ДК машиностроителей. Анонсы на киноафишах тоже были солидарно одинаковыми. Других развлечений здесь не имелось.
Вообще говоря, город являл собой сколоченную наспех пристройку к их величествам Заводам и Комбинатам, победительно дымящим в почтительном окружении котельных, ремонтных мастерских и складов для хранения бесценных промышленных ресурсов.
Фактически вся текущая окрестная жизнь, все вещи вокруг безропотно служили именно ресурсами, хотя и с разной степенью ценности. Самым дешёвым ресурсом – быстроизнашивающимся и легкозаменяемым – были, конечно, люди. Для них приходилось возводить наряду со складами что-то наподобие жилья, щедро лимитируя квадратные метры (около шести квадратов на душу) и как бы складируя таким образом непрактичные живые ресурсы, которые терпеливо ожидали своей участи в порядке живой очереди.
Властный жест, наделяющий наших замотанных, беспородных, бесправных родителей кровом, жилплощадью, комнатой с соседями, даже отдельной квартиркой с санузлом, которая потом, осыпаясь, ветшая, дурнея, станет последним фамильным сокровищем, единственным рыночным аргументом стариков, – вот этот жест я могу сравнить только с милостью провидения. Задним числом кто-то выплюнет унизительное слово «хрущобы». Но тогда, после общежитского и коммунального ада, это было реальное крупнопанельное счастье.
Итак, парам полагалось «ходить» в людных местах. Уединение вдвоём без регистрации уже само по себе выглядело подозрительно. Моральным оправданием такой распущенности мог быть лишь переход на более высокую стадию отношений, близкую, понятно, к регистрации.
А эти двое ухитрились вообще не «ходить».
На второй неделе знакомства он предложил ей поскорее пожениться. Она спросила:
– Чего вдруг?
Ни грамма не умеющий лестно лукавить, он пояснил:
– Понимаешь, просто нет времени гулять. Всё равно ведь поженимся.
Прозвучало довольно убедительно.
Лида пожала плечами и согласилась. Правда, осторожно поинтересовалась: что его так уж сильно привлекло?
С тем же неотразимым прямодушием Фёдор сознался, что, поскольку всё началось в обувном магазине, самым первым, прямо вот ослепительным впечатлением были её ноги. А потом уже глаза. Хотя глаза немного испугали.
С ногами, в общем, и так всё было понятно. На них не оглядывались и не пялились разве что гипсовые статуи пионеров-героев. Одна студенческая Лидина приятельница, знающая толк в житейских ценностях, говорила, что с такими ногами выходят замуж как минимум за генерала или секретаря обкома. Генералы и секретари Лиду заботили не больше, чем гипсовые пионеры. Её занимал Фёдор, не имеющий времени для ухаживаний.
Про глаза он тоже неслучайно сказал. В них на самом деле была пугающая странность, заметная и людям со стороны, и ей самой в зеркале: какой-то неизлечимый холод, взгляд на мир как на чужбину, к которой невозможно привыкнуть.
Спустя десять лет она услышит от Фёдора такой безнадёжный диагноз:
– Ты, Лида, совсем неправильная жена. Жена всётаки принадлежит мужу. А ты вообще не умеешь никому принадлежать.
– И давно ты заметил?
– Ещё в самом начале.
Однако это не помешало Фёдору сходить с ума по своей неправильной Лиде – и на третьем году после женитьбы, и на седьмом, и на двенадцатом. А если бы не сходил, то чего ради он стал бы писать жене из дальних командировок оглушающе бесстыдные, головокружительно нежные письма, где самым приличным выражением было «твою девочку мокрую»? И с какой стати она прятала бы эти раскалённые послания на дне коробки от монпансье вместе с младенческими прядями, молочными зубиками, оберегами из сердолика и хранила до самой своей смерти?
Где бы Фёдор ни появлялся, он всегда и всюду производил впечатление иногороднего. Такой сдержанно-учтивый гость в чужом монастыре: со своим уставом не лезет, но и здешними порядками не увлекается.
Вот эта неукоренённость, нерастворимость в любой среде – уличной или заводской – была, можно сказать, его второй натурой, если не первой. Сын матери-одиночки (тоже, как и Лида, из эвакуированных), он сам, по сути, всю жизнь оставался отъявленным одиночкой, даже будучи уже отцом семейства.
Когда крепко пьющее, но бдительное начальство допытывалось у подозрительно трезвого специалиста по электротехнике: «Почему не вступаешь в партию?», Фёдор отвечал твёрдо, на голубом глазу: «Пока не чувствую себя достойным».
Тем не менее, ценимый за тщательность в работе, он был удостоен одиннадцатиметровой комнаты в коммуналке – на низеньком первом этаже шлакоблочной хибары, построенной пленными немцами вскоре после войны.
В этой комнате они прожили семь лет: сначала вдвоём, потом втроём, потом вчетвером.
Лида забеременела в первый же месяц замужества.
Ей было двадцать восемь, Фёдору – на три года больше. Когда она ходила худющая с животом, он трясся над ней, как над смертельно больной. Хотя никаких особых недугов не наблюдалось, если не считать изнурительную, неукротимую рвоту на протяжении всех девяти месяцев.
Когда я появился, отец рассмотрел меня детально, как неведому зверушку, и спросил с брезгливым любопытством, почти с ужасом:
– Они что – все такие рождаются?
Позже я рискнул выяснить у матери: как выглядела зверушка? Что именно ужаснуло отца? Она ответила:
– Ты выглядел как цыплята за рубль семьдесят пять.
Это гастрономическое диво я ещё успел застать на прилавках: синеватые голые трупики с понурыми глазастыми головами. Ну да, видимо, в развитие удачно начатой цыплячьей темы родители снабдили меня подходящим инвентарём – цыплёнком-погремушкой из пластмассы лимонного цвета. И надиктовали, таким образом, первое прижизненное воспоминание. «Этого не может быть, – скажет мне мать. – Ты не мог это запомнить. Потому что твоего несчастного цыплёнка нечаянно раздавили ногой и выбросили на помойку. А сколько тебе тогда было? Меньше года». Получается, что не мог. Но, хоть убей, я всё равно помню несъедобную гладкость той лимонной пластмасски, примятой беззубыми зудящими дёснами.