Заговор ангелов - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незадолго до моего попадания на школьную каторгу начальство Никелькомбината, где работал отец, одарило нас квартирой в пятиэтажной хрущёвке: две смежные комнаты «вагончиком», кухня игрушечных габаритов и совмещённый санузел. Это был уже невообразимый простор для жизни. В том же году я решил, что перед поступлением в школу будет правильно сходить по-быстрому в пробное кругосветное путешествие. Наша улица упиралась хвостом в Центральный парк культуры и отдыха, который интриговал меня, примерно как джунгли. Я точно знал, что там в кущах акаций и чёрной смородины иногда совершаются преступления и половые акты, но не знал – что из них страшнее. Однако в ходе моего опасного путешествия акты ни разу не совершались, врать не буду. Шёл я налегке, без продуктовых запасов: так опасней и увлекательней, а с продуктами любой дурак смог бы. Главной моей задачей было не сбиться с курса, то есть не отвлечься и не сменить направление – только так я вернусь в исходную точку, прямо к своему подъезду, обогнув земной шар. Позади джунглевой оградки тянулась бесцветная улица Новосибирская, за ней – неопрятные домишки частного сектора. Пришелец из пятиэтажки чувствовал себя здесь аристократом из родового поместья. Наблюдение за местными нравами показало, что среди аборигенов встречаются дети, чем-то выпачканные с ног до головы, и они лижут сладких, прозрачно-малиновых петушков на палочках далеко высунутыми языками. Это было нелёгкое испытание для исследователя, которому тоже страстно захотелось полизать леденец.
Собственно, частными хибарами город и заканчивался.
Дальше начиналось нечто безлюдное и беспредельное, сухое и каменистое, с воспалённым горизонтом и травянистой горечью во рту. Вечерело, становилось холодно. Приключениями здесь не пахло – только терпением и пылью.
По моим сегодняшним прикидкам, я в тот день отошёл от города примерно на четыре километра и пребывал на подступах к Новотроицку. Здесь у меня случился жестокий упадок сил, и я был вынужден устроить привал у дорожной обочины.
Но ещё до того как одиссеевский азарт утих, меня настигло ошеломляющее открытие. Оказалось, что здания, в которых мы живём, и хвалёные могучие комбинаты, и весь город целиком – это лишь маленькие смешные загородки посреди безжалостно большого, простуженного пространства, абсолютно безразличного к нам, к нашим хотениям и страхам, ко всему, что мы считаем нежным или злым, милым или отвратительным. Конечно, в ту минуту я не формулировал своё открытие такими словами, но чувствовал именно так. И это чувство, кажется, равнялось отчаянью первобытного человека, застывшего с разинутым ртом перед лицом равнодушной природы. Какой-то серый косогор с блестящими кремниевыми брызгами, где я споткнулся и разбил в кровь колено и локти, явился гораздо более простой и сильной реальностью, чем всё, что я мог нафантазировать.
Меня подобрал с обочины усталый дядечка на мотоцикле с коляской, и уже к полуночи я вернулся на исходную позицию. Мать посмотрела на меня безумными глазами и ничего не сказала.
Всю свою жизнь родители считали копейки, оглядывались на ценники, говорили: «Не могу себе позволить». Как и большинство нормальных советских хозяек, мать стирала под кухонным краном целлофановые пакеты – не выбрасывала, пока не порвутся. Отец годами ходил в одних и тех же сандалетах и прилаживал сломанную дужку очков изоляционной лентой. Им, впрочем, и в голову не приходило жаловаться на скудость быта – они от своей бедности точно не страдали.
Сейчас я знаю: от чего они действительно страдали, так это от бедности географии.
Если бы моей матери довелось заново изобретать компас, она бы, наверно, сразу же обозначила на нём Англию – как пятую сторону света. Или даже легко пожертвовала бы строгим намагниченным севером ради обожаемых Британских островов. Это вовсе не значит, что мать всерьёз мечтала об Англии: увидеть, прикоснуться и прочее. Правильнее будет сказать – даже и не мечтала. Поскольку для неё это было равносильно грёзам о поездке в какую-нибудь страну Оз или, допустим, в ганнибаловский Карфаген. За свою жизнь мать ни разу не побывала не то что за границей, но и в самом заурядном доме отдыха.
Отец как-то раз пришёл домой и заявил, что поедет работать в Кению, чем вызвал у меня, одиннадцатилетнего, просто эйфорический восторг. Кения мне была совсем не чужая. А очень даже своя. Потому что мою тогдашнюю коллекцию сокровищ украшала почтовая марка цвета марганцовки, где застенчивый голодный жираф, задрав голову, отщипывал марганцевые листочки с одинокого дерева, а в небе саванны завис коронованный овал с чудесным девичьим профилем. Виньетированная надпись по периметру дарила мне счастливое обладание сразу тремя странами: Uganda, Kenya, Tanganyika! Уганда врывалась в самую душу и насмерть покоряла своим мощным бандитским угаром. Танганьику отличали особая гибкость и грация, пока она внезапно не погрузнела и не превратилась в Танзанию, чем сильно меня огорчила. А Кения – она и есть Кения, чистая легенда. И туда поедет мой замечательный отец!
На самом деле ни в какую Кению он не собирался. А собирался уехать навсегда в Иркутск, в Сибирский энергетический институт, где ему предложили научную работу. Это был шанс вырваться из многолетнего заводского режима, не толкаться тёмными утрами в проходной с железной вертушкой, снять спецовку, покинуть ряды пролетарского живого ресурса. Всё это я могу понять. И далеко не сахарный характер моей матери. И даже то, что он оставлял её с двумя детьми: так уж родители сообща постановили, и всё тут ясно. Меня до сих пор смущает лишь один невнятный зазор: почему Кения? Почему он пошутил именно так?
Я присутствовал при сборах отца в дорогу. Самыми ценными личными вещами, которые он забирал с собой, были полевой бинокль с шестикратным увеличением и большая готовальня с чёрным бархатным нутром и потайным хирургическим блеском циркулей. Больше ничего.
К вечеру мы поехали вчетвером на трамвае на железнодорожный вокзал и всю дорогу вели себя довольно бодро. А возвращались почти ночью, опять на трамвае – уже втроём. Свободных сидячих мест не было, мы стояли в битком набитом вагоне, сгрудившись у складной двери, напоминавшей гармошку. Входящие и выходящие граждане толкали нас то спереди, то сзади, но отодвинуться нам всё равно было некуда. Тут у меня вдруг стало горячо в глазах, и я никак не мог справиться с этим жжением, хотя старательно тёр глаза кулаком, а потом увидел, что у мамы и сестры с этим ещё хуже: у них обеих глаза уже словно разъедены докрасна и набухли. И, что самое нелепое, в тот момент я больше всего опасался, что в глазах трамвайной толпы мы будем выглядеть обездоленным семейством из трагического фильма про войну или про суровую личную жизнь. Как будто мы втроём участвуем в такой стыдной сцене, где героевсирот полагается сильно жалеть. Вот что меня смущало, придурка, перед тем как мать и сестра, ни от кого не прячась, уже совсем откровенно заплакали.
Глава пятая ЛОГИКА БЕЗУМИЯ
Фотография была убийственно резкой, с чудовищным тройным увеличением голого лица – на всю обложечную полосу бульварной цветной газеты. Зоной оккупации хроникёров стали нежные рытвины, поры, морщины, залитые слезами, как траншеи дождевой водой. Личное горе в ловушке длинного фокуса.
После такого снимка даже скупое официальное извещение, набранное ниже «таймсом», казалось болтливой чрезмерностью: «По просьбе Её Величества Елизаветы II Букингемский дворец сообщает, что Её возлюбленная мать, королева Елизавета, скончалась во сне в субботу во второй половине дня в королевской резиденции в Виндзоре».
Это было то самое лицо из неба саванны, из ажурного коронованного овала, которым я когда-то любовался на колониальной африканской марке. Миллионные людские легионы, целые поколения видели это лицо настолько часто – на монетах, купюрах, марках, – что уже привыкли воспринимать его просто как человекообразный трёхмерный символ. А тут – застигнутая фотографом усталая старая женщина вся в слезах, потому что у неё умерла мама.
Весной 2002-го, в первых числах апреля, я сидел в людном кафе неподалёку от вокзала Кингз-Кросс, разглядывая эту жестокую газету с сообщением о кончине королевы-матери. Две разгорячённые пивные компании за соседними столами создавали столь мощный стереоэффект синхронного хохота, что любой наивный иностранец мог бы сразу выбросить из головы все мифы об английской чопорности. Сидящая наискосок от меня привокзальная профессионалка лет сорока с готическим макияжем и длиннющими ногами в коротковатых чёрных чулках достала кисет, блокнотик сигаретной бумаги и, не прячась ни от кого, слепила пахучую самокрутку. Я попробовал изменить оптику, взглянув на всё это глазами провинциальной англоманки Лиды, моей королевы-матери с тихим чужбинным взглядом. Почему она не дожила, не дотерпела до открытых границ, до моей самостоятельности, когда бы я легко и свободно привёз её сюда? Что бы она сейчас делала за этим столом? Скорей всего, заказала бы фиш энд чипс: не из пристрастия к дешевизне, а из любопытства и доверия к знакомой классике. С голодным девочковым простодушием обрадовалась бы огромной порции рыбного филе, выпирающего за края тарелки, и пузатенькому, золотисто поджаренному картофелю. Пиво она бы не стала заказывать. Ну, может, раза два отхлебнула бы моего лагера. Тут профессионалка состроила мне глазки и закинула ногу на ногу, давая возможность оценить по достоинству сиреневатый кусок бедра между юбкой и чулком. «Красивая девушка, – сказала бы королева-мать с полным ртом. – Её бы только умыть хорошенько. И почему у неё ногти чёрные?»