Шепот шума - Валерия Нарбикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А чтобы ему совсем было не обидно, она сказала, что она вообще-то на минуту, что у нее еще есть одно важное дело, которое она не успела сделать.
- Ты не обиделся?
- Что за дело?
- Я заехала за одним пакетиком.
- Что еще за дело?
- Ты не видел такой синий пакетик?
И она пошла мыть голову. И когда она вышла из ванной, нет, когда она вошла в комнату, когда в комнате никого не было, когда она позвала его, и когда он не откликнулся, и когда на кухне его тоже не было, и когда она испугалась и опять вернулась в комнату, и как только она вошла, началось приключение, о котором она сначала не хотела и слышать: "Пусти меня, у меня правда важное дело", но он был азартен среди такой пустынной местности, где вообще никого не было, там была только одна девушка, и вдруг она увидела лодку и из нее вышли два рыбака. И когда они увидели эту девушку, они велели ей быть послушной и делать то, что они ей велят, и они ей велели... "Не хочу про эту девушку" - "А про что?" - "Про ту девочку в кино". Она сидела в кино, и вдруг к ней в кино подошел один хулиган, а других зрителей не было, и вместе с этим хулиганом оказалась еще одна его подружка, и еще вместе с двумя хулиганами, и фильм показывали очень хулиганский. И они все стали вести себя с этой девушкой по-хулигански, и вдруг включили свет, и даже не в конце сеанса, а прямо посредине, и девушка была посреди зала среди одних хулиганов, и когда выключили свет и один хулиган вдруг опять стал обнимать девушку, вдруг свет включили опять, и все увидели, как он опять ее обнимает, "включи свет", - и дон Жан включил свет, и Вера прямо на кровати, которая и была в самом центре приключения, прямо на подушках, и кровать эта стояла в таком пансионате на берегу моря среди других кроватей, и на всех этих кроватях лежали девушки, и дон Жан пробирался под кроватями, чтобы найти нужную ему кровать, на которой лежала Вера, и он полз и старался не шуметь, чтобы его не застукала смотрительница пансиона, и все девушки спали, а Вера на своей кровати не спала и ждала, пока он доберется до нее, и когда он добрался до ее кровати, когда его так никто и не заметил, когда даже Вера не заметила, как он уже устроился рядом с ней, и они стали тайно шептаться, чтобы их никто не услышал, и они дошептались, и оказалось, что у нее есть ушки, и она улавливала такие слова, и они, эти ушки, были требовательными, и требовали еще и еще, и слов было мало, а ушек много, и потом слова стали гулом, а ушки телом, и все.
Все равно всегда кто-то один из двух всегда приготовит ужин, а другой придет и съест. И один всегда ждет, а другой всегда опаздывает. И один зарабатывает деньги, а другой тратит. И один рассказывает истории, а другой слушает. И один любит, а другой дает себя любить. И один берет, а другой дает. И кто из них счастливее: тот, кто сам дает себя любить, или тот, кто сам берет и любит. Ведь тот, кто сам берет и любит, всегда более сам, чем тот, кто сам дает себя любить. Зато тот, кто сам дает себя любить, всегда более прав. И он всегда прав, когда опаздывает, тратит, слушает и дает.
- Ты мне не даешь заниматься делами, - сказала Вера после того, как опоздала, послушала, дала и съела.
- Ты не права.
Но все равно она была права, потому что дон Жан ее сам полюбил и она сама дала ему себя любить. И она была жертва его любви. А ведь так и есть. Всегда тот, кто любит, выбирает себе жертву, хотя ему кажется, что он приносит себя в жертву своей любви. Но это не так.
Неужели до того, как Бог принес Христа в жертву, было хуже, чем сейчас, и люди тогда были хуже? А может, и не хуже? Разве язычники сами по себе были плохие люди, когда играли в хулиганские игры и рассказывали хулиганские истории, неужели уж такие плохие, что Бог принес Христа в жертву, чтобы искупить их грехи. Нет, христиане не лучше язычников, христиане нехорошие люди. Какие-то они совсем нехорошие. Просто язычники грешили и не замаливали грехи, грешили от чистого сердца, от всей души, а христиане грешат, а потом каются, и хорошо знают, что хорошо, а что плохо, и все делают плохо, зато каются хорошо. Значит, христиане отличаются от язычников только раскаянием? И значит, если сделаешь что-то плохо, а потом раскаешься, это будет хорошо? Но ведь это правда, что Христос независимо от того, любим мы его или нет, - все равно нас любит, а человек, если его не любишь, докучает своей любовью, а Христос - нет, а человек не докучает, только если его любишь.
Нет никакой определенности и никакой уверенности в завтрашнем дне. Но мысли о завтрашнем дне уже сегодняшние. Потому что о завтрашнем дне нужно думать уже сегодня. Так делают все люди. Они думают: куда мы пойдём завтра? Что мы будем есть завтра? А куда пошли сегодня и что ели сегодня - об этом они думали вчера. И "завтра" - это серьезное понятие, это трансцендентная категория, это жемчужина абсурда. С завтрашнего дня можно бросить и начать. И бросить все плохое и начать все хорошее. С завтрашнего дня можно жить по-новому. А сегодня еще можно жить по-старому. Хорошо, что люди умеют плавать, - и это очень хорошо, это большая радость, и не умеют летать, и в этом нет ничего хорошего, никакой радости. И Шелли не умел плавать и утонул, и Писарев утонул, и даже "Титаник" умел плавать, а все равно утонул.
Нет, Шелли тоже умел, а все равно утонул. Потому что чаще даже тонут те, кто умеет плавать, потому что гибнут не от того, что не умеют, а от того, что умеют. И сколько бы разбилось поэтов, и рабочих, и сердец, если бы они умели летать. Не так взлетел, или не так приземлился, или что-нибудь не так, сколько умерло бы прямо в полете, и они бы мертвые падали на землю точка как листья точка, и это бы уже была осень. И люди, когда им хорошо, хотят, чтобы им было еще лучше. Еще немного выпить, немного прогуляться. Не надо, чтобы было лучше, надо, чтобы было не хуже. Дон Жан был историк, и у него были труды. А вот странно, что люди, которые делают историю, - это все случайные люди, они бы никогда не стали историками, хотя история так и идет к ним, но ведь и историки никогда не стали бы теми, кто делает историю. Это совсем разные люди. И у него был один труд о неполноценности вождя. Что все вожди, которые делают какие-нибудь революции, все они неполноценные люди, они или калеки, или педерасты, или импотенты, чаще всего они заикаются или картавят, чешутся, страдают недержанием мочи, у них может быть страсть к фекалиям или фимоз. И примитивность всякой революции состоит в ее изобретательности, а изобретательность в примитивности. И редкое сочетания примитивности и изобретательности приводит к тому, что революция удается. А если она слишком примитивна, то может не удаться, и если слишком изобретательна, тоже может не удаться. А поскольку революция - всегда насилие, поскольку власть не дают, а берут, поскольку она делается во имя... от которых не остается даже имени, и поскольку ни в одной революции ничего хорошего нет, кроме плохого, и, оказывается, существуют еще такие животные, которые могут так укусить свою жертву, и даже не убить ее, а своим укусом просто заморозить, и она будет замороженная и слегка живая, и она будет живая, но слегка замороженная. И эти животные, когда захотят есть, съедят свою жертву, когда захотят, и им не надо будет рано вставать и на голодный желудок бежать и охотиться, они встанут, умоются и позавтракают, и когда эти животные - животные, они просто животные, а когда эти животные - люди, они просто скоты. А когда такие скоты стоят у власти, общество становится скотским. Потому что люди становятся укушенными, полуживыми, полузамороженными и их в любую минуту можно съесть.
А еще он собрал "Записки замечательных людей". И существует, оказывается, такая рыбная ловля, когда целый кортеж машин едет на рыбалку, и в этом есть какая-то странность. Ведь правда, сначала рыбу ловят, а потом ее едят? Так делают рыбаки. А этот кортеж машин останавливается в далеком поселке в конце пути, прямо на берегу моря, и останавливается прямо у одноэтажной школы. И в школе этой почему-то нет детей и там пустые классы. Зато во весь длинный школьный коридор стоит такой длинный-длинный стол. И как только люди вышли из машин - а стол уже накрыт. И есть даже уха, настоящая, а для настоящей ухи надо убить настоящую индюшку. И на столе так всего много и все так красиво и вкусно приготовлено. И больше всего жареного, но есть и тушеное, есть даже вареное. И есть нарезанное и целенькое. И кто любит целенькое, ест целенькое, а кто любит нарезанное, ест нарезанное. И очень много сортов. И все едят и шутят, а после того, как съели и пошутили, пошли спать в классы. И пришли какие-то невидимые люди и все убрали со столов. И после того, как гости рыбу съели, они пошли ее ловить. Но вот, что странно. Даже после того, как они ее поймали, они ее опять почему-то не стали есть. Потому что и ловили они ее не для того, чтобы съесть, а чтобы... как же это сказать? Как бы это получше сказать, как бы так сказать, чтобы было понятно, как бы так лучше выразиться, даже нет такого подходящего слова... ведь понятно, что если бы кто-то из них был богат и владел землей, и к нему приехали гости, и он их угощал, это понятно. Но школа эта была ничья, и земля ничья, и все, что было на столах, тоже было ничье, и не было ни хозяина, ни гостей, и даже машины не были их собственными, и шофер тоже не был их собственным, поэтому даже не знаешь, как сказать, какая-то одна странность да и только, чтобы все это было ничье и чтобы все это было, чтобы были какие-то невидимые люди и были видимые, и невидимые - пришли, накрыли и ушли; а видимые - пришли, съели и тоже ушли. И никто ничего не видел, и никто ничего не знает. И еще есть такие муравьи, и среди этих муравьев есть рабочие муравьи, рабочие и колхозники, и у них даже есть армия, у муравьев. Похоже, они живут тоже как люди. Как это весело! Но, похоже, люди тоже живут как муравьи, как это грустно.