Переводчик - Аркан Карив
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежать без сознания не страшно — все равно ничего не чувствуешь. Страшно его терять. Все начинается с легкого беспокойства. С дикой скоростью оно разбухает. Мозг превращается в манную кашу, а в ней больно раскручивается пружина. Тело становится желеобразным, ветошным. Воля подавлена совершенно. Из всех ощущений остается только панический ужас, для которого даже мне, мастеру метафорического перевода, не подобрать хорошего сравнения. Разве что вот такое: меня прокрутили через огромную мясорубку и распылили на отдельные атомы; меня нет, но странным образом я еще помню, что я — это я. Перед самым концом, когда ужасу просто некуда больше расширяться, происходит мгновенный, очень яркий всполох. В нем высвечиваются новым неведанным смыслом люди и события моей жизни. То, что мы называем реальностью, рвется, как упаковочная бумага, и холодный черный ветер уносит меня в бесконечность.
* * *Я очнулся с ощущением необыкновенной легкости и новизны. В комнате было почти темно. Меня прошибла мысль: а что же ребята должны были подумать? С колотящимся сердцем я распахнул дверь. Смеркалось. В саду уже зажгли лампу. Под чинарой (или как ее там) мирно сидели все в тех же позах родные силуэты моих дружков. Неспешная дробь костей задавала торжественный ритм городскому шуму.
— Вы чего, мужики?! — радостно спросил я. — На войну решили не ходить?
— Да нет, просто не хотели смущать твой досуг. — сказал Юппи. — А война — что война? Сам знаешь: не жид, в Израиль не убежит!
Он встал, потянулся, хрустнул поясницей: «Ну все, что ли? Можем ехать? Слушай, а эта твоя полячка уже ушла? Я и разглядеть-то ее не успел…»
Часть вторая
Милуим
День первый
Какой же Эйнштейн не любит быстрой езды! Наш водит так, как будто играет в компьютерную игру и в запасе у него еще три-четыре горшочка с эликсиром жизни. Поразительно, но он ни в кого до сих пор ни разу не впилился. Чужое счастье удивляет меня, хотя я и знаю, что каждому свое: кому водить, кому — переводить.
По левую руку пронеслись Сады Сахарова — восьмое чудо света, еврейский памятник Андрею Дмитриевичу. Столичный горсовет, чутко откликающийся на пульс планеты названиями своих карликовых площадей и улиц, поспешил почтить память. В стене на выезде из города нарезали террасы, облицевали мемориальной доской на четырех языках, но цветочки посадить забыли, и сады поэтично расцвели крапивой и чертополохом.
Здесь нас поджидал последний городской светофор, после которого мы будем неудержимо стремиться на Юг. Это совсем не тот пляжный Юг, на который стремятся в летний отпуск. Скорее он похож на Юг героев «Хижины дяди Тома»: «Тебя продадут на Юг! Тебя продадут на Юг!». Ежевесенний выезд в южном направлении связан у меня исключительно с солдатчиной.
— А вы в курсе, что через три дня Песах[20]? — спросил Юппи.
— А нам-то хули? — отозвался Эйнштейн.
— Хлеб отберут. На мацу посадят. Пиво из шекема[21] изымут. И загонят всех нас на седер[22].
У Юппи иногда проскальзывают такие заунывно-устрашающие ноты. Это после того, как он целый сезон отработал пророком на раскопках в древнем городе Ципори. Из Ципори сделали туристскую достопримечательность и, чтобы воссоздать аутентичную атмосферу библейских времен, наняли трех пророков: ивритского, английского и русского. Юппи выходил к русскоязычным гостям в рубище, с бутылочкой «Карлсберга» и с чувством декламировал псевдобиблейский стих, почерпнутый из «Бульварного чтива». Публике нравилось.
Мы спустились с зеленых гор в долину. Запах удобрений напомнил Эйнштейну о кибуцном прошлом, он встрепенулся, задергал носом: «Ненавижу сельское хозяйство!» Мы стали рассуждать о том, что хуже: мошав или кибуц; потом — о сельскохозяйственном лобби в кнессете; потом — о климатических условиях в Израиле и что дворникам здесь неизмеримо легче, чем в Москве, хотя жилья не дают; затем мы принялись сравнивать Израиль с Россией вообще, и тут я увидел, что вокруг уже раскинулись степи Негева, а значит, Беэр-Шева позади и ехать осталось совсем недолго. Как быстро бежит время в кондиционированной машине с друзьями!
Может быть, я мало повидал в жизни и беден круг моих ассоциаций, но явка на базу Кциот слишком напоминает заезд в пионерский лагерь, чтобы я отказался от этого сравнения.
Еще до входа на территорию вам начинают попадаться знакомые по прошлогодней смене лица. Имена и фамилии за год затерлись в памяти, но их можно будет восстановить сопоставительным путем во время перекличек. По мере продвижения к воротам лица множатся, и казенная обреченность вашей судьбы уже не кажется такой обидно личной, а слово «коллектив» теряет изначальную враждебность. Привет, привет! Кого я вижу! Ага! Русские идут! Здорово, братишка! Ну как она, жизнь?! Из какой роты? Гимель[23]? Ваших записывают вон в той палатке. Как единоличник в колхоз, вы шагаете куда послали и думаете: а люди в общем-то ничего — хорошие…
Суета заезда обволакивает. Нужно отметиться, заполнить анкету, получить обмундирование, раздобыть желательно несломанные раскладушки и по возможности сухие матрацы и забить палатку для нас троих, а больше к нам все равно никто не подселится, страшась великого и ужасного русского языка.
Возле интендантского склада очередь. Довольно тоскливое место. Здесь, помаявшись в давке, вы получаете омерзительно промасленный автомат и огромный вещмешок — китбэг, содержащий два комплекта формы, две фляжки, эфод[24], куртку, одеяло, каску, упаковку с бинтом, швейковского вида шапочку и пять пустых магазинов, которые еще нужно набить патронами, напевая под нос «возьму я вещмешок, эфод и каску, в защитную окрашенную краску». Или как вариант: «дали парню важную работу, набивал он ленты к пулемету».
Здесь же, успев перемазать маслом партикулярное платье, вы переодеваетесь в армейское (мне всегда достаются слишком короткие штаны; я ругаюсь с ленивым хамом-интендантом, чтобы заменил) и окончательно теряете гражданское лицо.
Форма мне не идет. Я хорошо сложен, высокого роста, широкоплеч, но форма мне не идет. На каком-нибудь плюгавом офицеришке сидит как влитая, как будто родился он в ней, а из меня делает насмешку. Не кроется ли за этим фактом некий глубокий смысл? Наверняка кроется. Только у меня сейчас нет времени об этом подумать.
На самом деле грех жаловаться: Армия Обороны Израиля предоставляет своим бойцам очень много времени на «подумать», но — не в первые два дня. Завтра вечером уже, я надеюсь, Армия выделит мне какую-нибудь тихую вышку, чтобы я мог там спокойно думать и наблюдать, но сначала она должна немножко покуражиться, покомандовать, побряцать оружием, и было бы неразумно отказывать ей в этой маленькой прихоти.
Сожмем покрепче зубы, смачно сквозь них выругаемся, забудем гордыню и по команде повлечемся послушно на лекцию о том, как сажать вертолет, разведя ему внизу по вершинам трапеции четыре сигнальных огонька, чтоб не шлепнулся; переползем затем на практическое занятие по оказанию первой медицинской помощи наложением повязки «британский флаг»; а потом, в той же палатке (как хорошо, что двигаться не надо) послушаем щебетание девушки-радистки. За все эти годы я выучил про переносную рацию только одно: батарейка называется на сленге «бэтуля»[25].
Народная мудрость неплохо подметила, что в момент призыва милуимник становится усталым, голодным и похотливым. Святая правда! Еще он становится по-пионерски игривым, не смущаясь жирным своим пузом. У фельдшера Свирского упала на землю каска, а поднять ее сам он не может. Помоги, говорит, золото мое, а то, если я нагнусь, то уже вряд ли разогнусь. И ржет.
Совсем другого сорта наш ротный командир капитан Шмулик Зах. С каждым милуимом я все больше склоняюсь к мысли, что его вывели в пробирке в суперсекретной сионистской лаборатории. Живорожденные такими не бывают. Израильской евгенике удалось добиться в одном лице хорошего парня, отличного семьянина, образцового офицера, законопослушного гражданина, удачливого бизнесмена, пламенного сиониста и отца солдатам. И на Ричарда Гира получился похож. Можете себе представить, что за монстр? Когда мы впервые попали в его роту, он толкнул нам за обедом проникновенную речь о том, как прекрасно, что израильская армия соединяет вместе совершенно разных людей для выполнения общенациональной задачи. Он был такой доброжелательный, такой искренний, что я было повелся, но, когда, развивая мысль о чувстве плеча и о том, что мы все здесь одна дружная семья, Зах цапнул с подноса и умял с аппетитом последний шницель, наваждение рассеялось.
— Шалом, Зильбер!
— Шалом, ротный!
Зах меня любит. Той странною любовью, которая заставляет пионервожатых, лекторов, начальников и командиров класть на меня глаз с первого взгляда и уже не отводить его никогда. Я — тот случайный, в которого ткнут пальцем, выбирая одного из толпы. Ничего не поделаешь — судьба. Плутон в Первом доме — странность на роже, и значит, учись жить под пристальным вниманием Большого Брата.