Переводчик - Аркан Карив
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петро купился на раз, я даже не ожидал, что так легко все получится. Короче, достал я ему грамматику, изданную при журнале „Совьетиш Геймланд“, и через месяц упорный Гайденко уже мог вести несложную бытовую беседу на идиш. С моей бабушкой. Потому что Лариска, разумеется, никакого идиша не знала. Но если я Петра простебал и только, то она довела его до членовредительства.
В смысле — буквально. Эта иезуитка заявила ему, что даст только после того, как он сделает обрезание. Петр пришел домой, взял ножик, оттянул крайнюю, не побоюсь этого слова, плоть, и — чикнул!
Неделю он провалялся с абсцессом и почти ничего не пил, так как, писая, ему было мучительно больно за все прожитые годы. Оклемавшись, он пошел к Лариске с отчетом, но она и смотреть не стала. Сказала, что не любит его и не полюбит никогда, пусть он хоть все там себе отрежет. Ну что мужику оставалось? С базовым знанием идиша, обрезанным концом и неразделенной любовью… Как в песне поется: „Мне теперь одна дорога, мне другого нет пути: где тут, братцы, синагога? Расскажите, как пройти!“
В десятом классе мы с Гайденко, считай, почти что уже не общались. Интересы стали слишком разные. У меня в школьной сумке лежал томик Бродского и бутылка портвейна, а у него — Библия и тфилин. После школы он побыл немного в дурке, чтобы в армию не ходить, а потом зажил припеваючи на сионистские посылки, которые ему присылали разные еврейские боготворители. В каждой посылке была шуба на искусственном меху. В комиссионке она стоила пятьсот рублей. Так что Петя мог спокойно учить свой Талмуд. Гебешники его дергали, но не сильно.
А в Израиле я с ним ни разу не виделся. Странно, что вообще узнал. Ох постарел мужик, ох постарел!.. В Алон Швуте[30] живет. Семеро детей. А был же мальчик… Ладно, все. Отбой. Юппи! Стихи!»
— Дембель стал на день короче, всем дедам спокойной ночи!
Мы затушили сигареты. Ночь была новой, негородской и очень темной. Тишине мешали дачные звуки лагеря: шум воды в душевой, чей-то далекий разговор, а потом смех, оборвавшийся так же неожиданно, как возник. Я закурил последнюю сигарету, чтобы в одиночестве ночи распрощаться с прошедшим днем.
Итак, мой приступ посетил меня сегодня. Мой инквизиторский костер, мой очистительный катарсис. Это, конечно, значит, что incipit vita novа[31]. Но какая? Если б знать! И постелить много-много соломы там, куда предстоит падать…
Интересно, что мне совсем неинтересно думать о Малгоське. Даже на ночь. Зато я вдруг опять очень сильно вспомнил о тебе. Поверишь ли, мне совершенно не к кому больше обратиться. Любовь моя! Страшная тревога гложет изнутри и не дает душе успокоиться: я чувствую, что новые женщины больше не смогут меня развлекать. Ума не приложу, чем можно будет их заменить. Надвигается жуткая скука. И, значит, страх. Ну и — сама знаешь.
Я до сих пор не могу нащупать, отыскать в своей памяти тот, может быть, самый главный для моей жизни кадр, когда детский страх превратился во взрослый. Следующий за ним кадр я помню очень хорошо: папа успокаивает, убаюкивает меня, шестилетнего, проснувшегося с криком ужаса: «Папа, я умру?!» И ответ, над которым я думаю всю жизнь: «Да. Но это будет так не скоро, что можно сказать, что этого не будет никогда». Момент, в который обыкновенный детский кошмар с домашней бабой-ягой обернулся абстрактным страхом смерти, я не помню.
Догорает сигарета. Завтра будет много новых забот. Надо выспросить у повара Кико, куда нас пошлют и какие там варианты. Кико всегда в курсе. Завтра будет много нового и интересного. Солдат спит, служба идет. Кончился первый день милуима.
День второй
В армию уж затем ходить надо, чтобы фишку сломать. Ну когда бы еще я встал в пять утра?
С подначками и прибаутками, ежась от утреннего холода, рота погрузилась в тиюлит[32]. Нас повезли. Степь да степь кругом. С носа течет. Автомат зажат между колен. Хорошо бы каску не забыть, не потерять. За нее штраф триста шекелей. Разговаривать не хочется — отвык за ночь. Так бы и ехал молча всю жизнь, клюя мокрым носом. Ан нет: остановились. Спешились. Сейчас мы будем отрабатывать коронный номер программы учений под названием «тарнеголет», что по-русски — курица. Баташит — маленький такой грузовичок с пулеметами по бокам — медленно движется как бы вдоль границы. Патрулирует. Тут ему кричат: «Засада!» Баташит лихо разворачивается ближайшим пулеметом в сторону агрессора; водитель, командир и бедуинский следопыт (если ночью) прыгают на землю и под прикрытием пулеметного огня наносят ответный удар, переходящий в контратаку. Нет! Поправочка. Зах как раз всех собрал и объясняет, что согласно распоряжению главнокомандующего водила теперь остается в машине. Прямо за смену до нас случилось, что водила не поставил на ручник и кому-то отдавило ногу.
В армии, как и везде, главная боевая задача — жопу свою прикрыть. Существует даже специальный еврейский навороченный глагол в значении «прикрывание жопы от административной ответственности». Другие языки вряд ли могут таким похвастаться.
Всю роту разбили на экипажи. Зах уже смирился с русским сепаратизмом, хотя с удовольствием утопил бы его в насыщенном растворе израильского коллективизма. Он желает нам только добра и хочет, чтобы мы были как все. Чтоб абсорбировались. Какой русский, интересно, придумал орвеллианское название «министерство абсорбции»? Химик, видать, был или физик, но, как пить дать, еще и лирик, любитель КСП.
Однако участвовать всем троим в одном и том же тарнеголете нам никак невозможно, ибо среди нас нет ни водителя баташита, ни командира. Совсем мы простые бойцы. И нас разлучили. Эйнштейна засунули в один экипаж, а меня с
Юппи — в другой.
Между тем над линией горизонта показался край солнца, оповещая о том, что пришло время выпить по чашечке кофе. Подайте-ка примус, поручик Эйнштейн! И джезву подайте! Первая четверка еще только собирает нехотя манатки и с трудом отрывается от холодной земли, на которой развалилась рота «гимель». Солнце поднимается быстрее, чем бойцы. Кофе закипает, я разливаю его по цветастым чашкам армянской керамики. Эликсир жизни разбегается по телу. Хорошо! Четверо несчастных ковыляют к баташиту. Мы с кайфом закуриваем в бельэтаже. Как вам нравится ваш новый полководец! Как мне нравится построенный народец! Зах орет: «Засада!» Пулеметные очереди, запах пороха, короткая батальная сцена.
И восходит солнце
В нашем экипаже я пожелал быть пулеметчиком, чтобы посмотреть, как Юппи будет бежать с полной выкладкой, стреляя на ходу. Это редкое по драматическому эффекту зрелище. Душещипательное очень. А я еще и подбавлю в конце. Ну, Юппи! Ну что тебе стоит! Ну прочти! Ну пожалуйста!
Запыхавшийся и потный, но безотказный Юппи дает отмашку и читает с выражением:
Друзья, но если в день убийственныйпадет последний исполин,тогда, ваш нежный, ваш единственный,я поведу вас на Каир!
Повар Кико, добрый по профессии, обещал похлопотать, чтобы нас послали в Мицпе-Атид. «Тебе там будет хорошо, Мартин!» Ударение иврит любит переносить на первый слог, звука «ы» в нем вообще нет. Мое имя на иврите становится другим. На английском — тоже. Почему же, интересно, набоковский барчук, мой тезка, ничего об этом не сказал?
Зах дает заключительный брифинг, а я не слушаю. Я притаился за спинами товарищей и там листаю, трогаю, нюхаю и открываю наугад подаренную Библию — я всегда так делаю с попавшими в руки новыми книгами. Слушать Заха нет никакого смысла. Для успешного прохождения службы мне совершенно не обязательно знать, где границы нашего сектора и кто наши соседи с севера и с юга. Я самый что ни на есть маленький человек во всей еврейской Армии. Буду делать, что скажут. И проработал Яаков за Рахель семь лет, но в его любви к ней они показались ему за несколько дней. Боже, как все просто!
Караваном личных машин мы движемся по пустыне. Кто не вписался в личную машину, движется на коммунальном тиюлите. Идя навстречу многочисленным пожеланиям бойцов, Зах разрешил получасовой привал на бензоколонке. Мы отоварились сигаретами. Эйнштейн отнес в багажник четыре бутылки бренди, ящик пива и восемь плиток шоколада для Юппи. Потом взяли в ресторанчике по фалафелю. Самое подлое блюдо на всем Средиземноморье. Меня бесят эти соевые шарики, которые прикидываются тефтельками.
«Свобода — вещь относительная», — подумывал я, надкусывая питу и пиная сложенные под столом автоматы. Мы уже при оружии и в форме, но еще не в гарнизоне. Мы питаемся на воле как гражданские люди. Нам обеспечено право на побег. Сел себе в машину и свалил отсюда. Когда еще военная полиция найдет… Стало немного тоскливо, и захотелось домой.
Кико не подвел. Зах высадил и нас, и его, и еще нескольких в Мицпе-Атид. Я даже не понял, куда нас занесло, потому что в первые минуты был ослеплен гордостью за себя — старого ушлого солдата, нажившего за долгую службу необходимые связи. Первое представление о гарнизоне, в котором нам надлежит провести без малого месяц, я составил по беглому, как хроника текущих событий, комментарию друзей.