Небеса - Анна Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты как?
Вера дожидалась его внутри. Взяла, как дитя неразумное, за руку и повела на второй этаж. Артем немедленно позабыл про свои сомнения, зато начал заикаться даже мыслями. В маленькой комнатке, куда привела его Вера, в четыре руки переодевали ребенка — бабушка снимала толстый, будто накачанный воздухом комбинезон, а мать держала наготове кружевную рубашечку. Ребенок устало хныкал.
— Не спал сегодня, — объяснила мать, взбивая пальцами вспотевшие локоны мальчика.
Вера сделала просительное лицо и снова сбежала.
Артем вышел, чтобы не мешать процессу, и наугад ткнулся в первую попавшуюся дверь. Оттуда выходил владыка Сергий в лиловой мантии; Артем вначале отметил, что епископ слегка выше его ростом и взгляд у него прозрачный, нездешний, а потом уж только смутился и сложил руки, как в детстве. Владыка мимоходом благословил его, и Артем остался один, слушая затуманенные расстоянием голоса гостей и разглядывая распятие, нарисованное углем на притолоке.
Ребенок раскричался, как только его внесли в храм: здесь и без того было жарко, теперь же к нагретому воздуху прибавилось множественное дыхание гостей. От золоченой купели летели кверху нежные кудряшки пара, со стен глядели иконы, а малыш кричал все громче — Артему казалось, что младенца напугали незнакомые бородатые лица.
Фотограф бегал вокруг владыки, с разных сторон прицеливаясь к нему широким дулом камеры. Владыка был выше и крупнее собравшихся, и ребенок смотрел на него с особенным ужасом. Он закатывался в плаче, давился, и голос был уже хриплым, обреченным. Словно скобками сдавив руками шею матери, малыш пытался спрятать лицо у нее на груди, но мать всякий раз не давала ему это сделать, уговаривала сразу ласково и строго: «Ну Стася, ну чего ты? Дядя хороший, смотри, какой у него медальончик красивый…» Стася не хотел смотреть, вертел башечкой, как совенок, и кричал уже почти на ультразвуковых частотах. Мать поправляла рукой шелковый платок, поминутно сползавший с повлажневших от жары волос, и Артему, отследившему этот жест, вдруг стало жаль ее. У него часто такое бывало — душу, словно сачком, накрывала жалость к незнакомому и с виду вполне счастливому человеку.
От многолюдья в маленькой церкви стало совсем уже нечем дышать, и малыш упорным криком перекрывал начавшееся чтение. Читал — неожиданно высоким для такого сложения голосом — владыка Сергий, а помогал ему тот самый отец Георгий, черноглазый священник с настолько тонкими чертами лица, что они казались выложенными спичками. Оба ни разу не поморщились от пронзительного детского плача, хотя эту звуковую атаку тяжело переносили даже родственники. Артем чувствовал, что стоящий рядом с ним генерал Борейко вскипает будто на открытом огне: казалось, что от лысины вот-вот повалит густой пар и сам генерал взорвется словно газовый баллон.
Обряд совершался без сокращений, долго… Артем помнил некоторые молитвы, почти впопад выполнял ласковые приказы отца Георгия и ловил на себе удивленные взгляды гостей. Те откровенно томились, а мамаша и все родственницы с Верой во главе безуспешно пытались отвлечь младенца — что-то шептали в багровое ушко, совали печенье, резинового клоуна, явно любимую книжку с замусляканными уголками… Некоторый успех выпал на долю пластмассовой чашечки в красных горохах, и вот с этой чашечкой красного, зареванного, икающего от долгих слез малыша опустили наконец в купель — прямо в кружевной рубашонке: «Крестный! Принимайте!»
Артем так внимательно следил за владыкой и отцом Георгием, что не сразу понял, кому предназначены эти слова. К счастью, Вера вовремя пихнула его в бок, а мамаша подала большущее махровое полотенце.
С полотенцем, как с флагом, Артем подошел к купели, и владыка вручил ему дрожащего ребенка. Тот поднял на Артема мутные, обесцвеченные долгими слезами глаза и замолк, словно бы отключился от питания. Артем обернул малыша полотенцем и прижал к себе маленькое теплое тельце. Через минуту крестник спал, выпростав поверх полотенца крепко сжатые кулачки.
Гости торопливо выходили из храма, наслаждаясь тишиной и прохладой. Артем осторожно присел на скамеечку в прихожей, боясь потревожить малыша, которого никто не спешил забирать. Устроился поудобнее и вдруг услышал:
— Владыка приглашает вас к себе.
Вовремя появилась мамаша — в облаке табачного запаха, руки в браслетах, широких, как наручники, умильно протянуты к ребенку, и, судя по лицу, смутно ревнует:
— Давайте его мне.
Сонный малыш не желал отрываться от Артема, хныкал, а крестный покрывался дрожащей рябью, наблюдая, как генерал Борейко шагает в кабинет владыки — уверенной поступью высокопоставленной персоны.
В прихожей не осталось никого, кроме Артема и отца Георгия, тот сразу все понял:
— Думал, тебя позвали?
Артем невежливо отвернулся. Перепутал, ослышался — и ладно. Забыть, не вспоминать… Он встал, выпрямился и теперь только ощутил, как сильно затекли плечи.
— В храм ходишь? — Голос за спиной как выстрел.
Артем обернулся:
— Редко.
— Приходи ко мне в Сретенку завтра после занятий. Спросишь отца Георгия.
На стоянке у домовой церкви оставался единственный автомобиль — синяя иномарка владыки: под теплым брюхом машины дремал худой белобрысый кот. Артему стало обидно — не сам ведь он себя позвал на эти крестины, и Вера должна бы его дождаться! Правда, генерал Борейко все еще оставался у епископа, видимо, машину подошлют позже. За генералом, потому что о существовании Артема все накрепко забыли.
Надо было спуститься по дорожке, ведущей к воротам — за ними бурлила жизнь, ждала общага, Батыр, незачтенные немецкие «тысячи»… Артем свернул вправо, оказавшись напротив собора Всех Святых — главного Николаевского храма, увенчанного золотисто-карими пряничными куполами.
Служба давно закончилась, и народу в храме оказалось мало. У каждой иконы горел яркий букет свечек — в основном тоненьких, реже попадались толстые, будто карандаши.
Артем бродил от иконы к иконе неприкаянный, мучился желанием рассказать кому-то — хотя бы самому себе объяснить свои странные чувства. Несколько раз он обходил храм по периметру, несколько раз оказывался напротив выхода, но тут же заступал на очередной новый круг. Это продолжалось долго, не меньше часа, пока ноги сами не вынесли Артема к висевшей поодаль иконе Божьей Матери. Без лишних мыслей и рассуждений он горячо, впервые в жизни так горячо молился — не сознавая, чего просит. Слова неслись полноводной рекой, и весь здравый смысл Артема сносило бурным стремительным водоворотом.
Глава 5. Любовь и музыка
Мне было двадцать, когда я встретила Кабановича. Между мной и той девочкой, укравшей иконку, не осталось почти ничего общего. В битве со временем не пострадало только имя, данное мне родителями, и еще уцелел смертельный страх пред неизбежным, идеально сохранившись с детских лет: придумав слово «танатофобия», я долго не могла поверить, что им активно пользуются практикующие психиатры.
Жизнь без родительского надзора показалась мне оглушающе прекрасной, хоть я и тосковала по детскому чувству защищенности, что питало меня корнями и кровью, но было утрачено в единственное лето, улегшееся между школой и университетом. Не могу сказать, чтобы Сашеньку мучили сходные противоречия, не могу, потому что ничего не знаю об этом — случайный встречный в трамвае, усевшийся напротив и методично колупающий пальцем рану псевдокожаной обивки сиденья, рану, что обнажила жалкую поролоновую плоть, этот случайный человек запросто смог бы стать для меня ближе родной сестры. Притом что мы с ней делили все ту же комнату в родительском доме — и это продолжалось вплоть до того дня, когда я встретила Кабановича.
Безоговорочно мне нравилось в Кабановиче только одно — его мама. Эмма Борисовна. Она угощала меня вручную сработанным кофе, она звала нас «дети мои», и счастливо сияла ониксовыми глазами при встрече, и махала нам в окошко, провожая… Даже когда окно было покрыто морозными иероглифами, за стеклом угадывалась тоненькая, яростно, как на параде, вздетая рука. Кабанович был для Эммы Борисовны светом в том самом окне, а я неизбежно оказывалась лучшей из девушек: разве иная могла оказаться рядом с ненаглядным сыной?
Бессмысленно говорить о том, что моя сестра и любимый возненавидели друг друга: заочно Сашенька звала его бараном — светлыми тугими кудряшками и широко расставленными, упрямыми глазами Кабанович и впрямь выказывал сходство с этим животным. (Мне его арийские кудри в комплекте с голубыми глазами и нежной, едва скрывающей разветвления сосудов кожей приводили на память располневшего Леля или античного юношу, откормленного хлебами и виноградами.) Юноша платил сестре не менее изощренной нелюбовью: он всякий раз прерывал разговор, лишь только Сашенька появлялась в проеме своей комнаты, он громыхал балконной дверью и угрюмо курил долгую, составленную из пяти сигарету, пока сестра не скрывалась из виду.