Corvus corone - Николай Верещагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба они ничего особенного не делали, но были заняты непрерывно, так что головы не поднять. Времени ощутимо не хватало на какую–то другую жизнь. Оставались непрочитанными книги, давно уже не были в театре, срывались какие–то интересные замыслы совместного отдыха — все поглощали короткие, непрерывные, будничные дела. Они всегда оказывались самыми важными и необходимыми. А жизнь сокращалась, как шангреневая кожа. Это раздражало, и раздражение выливалось в ссоры. Остыв, понимали, что это от замотанности, что, живя вместе, они, в сущности, мало общаются и перестают иной раз друг друга понимать. Соглашались тогда, что надо бы остановиться, изменить образ жизни, строили планы всяческих перемен, но день за днем продолжалось все то же.
Несколько раз ему снился странный сон, если это вообще можно было назвать сном, поскольку ничего в нем не видел и не слышал. Просто среди ночи, в самый глухой час ее, становилось нехорошо на душе, тягостно и очень тревожно. Он ощущал себя висящим в пустоте, в какой–то жуткой непроглядной тьме — словно повисшим над бездной на невидимой нити. Нить эта натянута до предела; она может лопнуть в любой момент подобно перетянутой струне, и тогда он рухнет вниз, в какую–то бездонную пропасть. Вскипает ощущение страшной тревоги, безумной тоски, все его существо пронизывает животный ужас, заставляя напрягаться, судорожно извиваться, беспорядочно махая руками, чтобы ухватиться хоть за что–нибудь!.. Но ухватиться не за что, и даже рук своих он не видит — ничего не видно, ничего не существует в этой черной, лишенной звуков, лишенной проблесков глухой тьме. Все бесконечно пусто, до крайних пределов вокруг, и так будет всегда, до скончания веков, так будет вечность… И тогда уже это страшно пугает — лучше сорваться, пусть даже, падая камнем, разбиться, только бы не висеть над этой бездной во тьме, на невидимой, тонкой, натянутой нити
V
Прошла неделя, другая, и Вранцов хочешь не хочешь, а начал свыкаться с новым своим положением. Когда шок первых дней миновал, когда острое отчаянье прошло, он не бесновался уже, не кричал, привлекая тем самым внимание прохожих, а подолгу мрачно сидел на своем чердаке или где–нибудь в парке на дереве, неотвязно мучительно размышляя, что же все–таки случилось с ним, что же такое произошло. И по какой причине? И когда, с чего все это началось? И почему именно ворон, а не что–нибудь другое, не пёс, например?..
Раньше он почти не замечал этих птиц, как и воробьев, голубей, летающих повсюду. Но теперь вспомнил, что в последние годы ворон в Москве значительно прибавилось — все чаще попадались они на глаза. Но возрастало их количество постепенно, словно бы в известной пропорции, чтобы не особенно заметен был рост. В самом нашествии этих больших серо–черных птиц было что–то необычное, интригующее, хотя вели они себя скромно, почти не каркали, летали мало, а больше ходили бочком в отдалении и, в отличие от нахальных воробьев и глупых голубей, как бы старались даже не привлекать внимания к себе.
Но привлекали… Стоило посмотреть на них внимательней, как замечалось, что глаза у этих долгоносых неуклюжих птиц очень умные — не то что бессмысленный голубиный глаз или крохотная воробьиная бусинка. Они никогда не суетятся, не прыгают туда–сюда, а ходят важно, каждая наособицу и с таким видом, словно обдумывают каждый свой шаг и вообще знают, что делают. А когда, неуклюже подпрыгнув, полого взлетают в избранном направлении, видно, что знают, куда и зачем летят. Птицы эти в городе явно выделялись из прочей пернатой твари — чем–то они походили на людей. Особенно зимой, когда, нахохлившись, пряча головы в воротники своих темных пальто, люди сами напоминали ворон.
Но откуда брались они и почему все больше стало попадаться их в городе: на улицах, в скверах и во дворах? Это представлялось странным и довольно загадочным. Где–то Вранцов читал, что вблизи крупных человеческих поселений в результате воздействия на окружающую среду меняются повадки птиц и зверей, что они начинают существовать как бы в симбиозе с человеком, что даже пищу им в городе удобней добывать, что зимой им теплее здесь, чем в лесах и полях. Но это объяснение не совсем устраивало — слишком элементарным оно казалось. Почему же их раньше так город не привлекал? Казалось, должна быть еще какая–то причина, скрытая, необычная.
Тем более что в мире все чаще случались вещи и вовсе диковинные, поражающие воображение. То целое стадо кашалотов больше чем в сотню голов внезапно выбрасывалось на берег Флориды, покончив жизнь самоубийством, то на каком–то тропическом острове все птицы разом, покинув свои гнезда и птенцов на произвол судьбы, вдруг улетали неведомо куда в океан. Природу словно бы трясло, лихорадило, рвались какие–то важные причинно–следственные связи, и кто знает, какие глубины это уже затронуло, к каким ошибкам, сбоям в ее механизме еще могло повести…
Да что там Флорида или далекие острова, когда рядом обнаруживались такие странности в поведении птиц и зверья, которые нельзя было и вообразить себе раньше. В Белоруссии, например, до того увлеклись осушением болот, что аист, символ домашнего уюта и семейного счастья, сделался вдруг хищной птицей. Не стало болот — исчезли лягушки, основная пища аистов, и вот, чтобы не умереть с голоду, птицы эти стали нападать на чужих птенцов, таскать цыплят прямо из дворов и усадеб. Дотоле мирная птица приобрела замашки какого–то ястреба.
Раскидывая умом и так и эдак, Вранцов доходил до предположений поистине диких иной раз. А не люди ли, подумалось однажды, превращенные в ворон, так пополнили в городе их число. «Абсурд!..» — машинально отбросил он эту мысль, но тут же вспомнил, что с ним самим–то произошло. Так, может, он не один такой?.. И не стал ли он жертвой какого–то научного эксперимента, вольного или невольного?.. А что, чем только эти ученые теперь не занимаются, особенно в биологии, генетике, генной инженерии. Что хотят, то и делают с клеткой, хромосомами манипулируют так и эдак. А теперь и самим геном вплотную занялись. Уже «ремонтируют» гены, чуть ли не новые биологические виды собираются создавать.
Намного ли сложнее превратить человека в ворону? Или в носорога, например?.. А что, если биологическая наука сделала новый, еще неведомый людям качественный скачок, один из тех, к которым мы на своем веку так привыкли — новый скачок в своем развитии, жертвой которого он и стал? Ведь сколько секретных лабораторий разбросано нынче по всему миру, которые занимаются неизвестно чем. Если так, то за ним должны наблюдать, о нем где–то знают. И сразу начинал мерещиться чей–то невидимый взгляд, следящий за каждым его движением…
Обдумывая эту гипотезу, он дошел до того, что такое превращение могло иметь и какой–то практический смысл. Например, в целях разведки, скрытого наблюдения. Кто обратит внимание на заурядную ворону, копошащуюся невдалеке или сидящую под окном на суку, а пробраться она может куда угодно, на самый засекреченный объект. Метод этот можно было бы практиковать и как особого рода наказание. Есть же социально опасные индивидуумы, которые не подпадают ни под какую статью, которых нельзя упечь в психбольницу. Мало ли что может придумать такой. А преврати его в ворону — и дело в шляпе! Много ли ворона может навредить?..
Времени на такие вот досужие домыслы у него теперь было много, не то что раньше, когда некогда было подумать и о самом насущном.
Прежде он не задумывался, а тут его поразила мысль, как много в древнейшем фольклоре разных народов, буквально всего человечества, в бесчисленных мифах, сказках, легендах всякого рода превращений, самых причудливых метаморфоз. В тех же русских сказках: ударился Иван–царевич оземь и обратился соколом. А то в волка превратится или в ворона… Всякое живое существо могло превратиться в любое другое существо, было бы лишь некое необходимое средство для этого — слово заговорное, зелье колдовское. И все это описывается так часто, происходит так легко и естественно, так прочно запечатлено в сознании всех народов, что, пожалуй, не могло быть лишь пустой и нелепой выдумкой — явно за этим что–то стоит. Даже богов люди выдумали позднее, а языческие верования, связанные с превращением в животных, уходят своими корнями в глубочайшую древность, то есть в такую древность, которую и представить–то себе нельзя. В такие глубины архаики уходят, когда наивное сознание человеческое, пожалуй, и сочинять–то еще не умело, но зато соприкасалось, возможно, с такими явлениями, о которых мы и понятия не имеем теперь.
Мелькало в голове что–то насчет «метемпсихозы» древних греков, насчет буддийской «кармы» и «сансары», но туманно, отрывочно, поскольку мало об этом знал. Он даже пожалел теперь, что не познакомился в свое время основательней с этими древнейшими теориями метаморфоз, считая их пережитками каких–то примитивных суеверий. Помнилось смутно, что после смерти душа человека переселяется в какое–нибудь животное (если благородно жил, то в благородное, а если нет — то в нечистое какое–нибудь).