Живые видения - Виктор Робсман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В гостях у Тамерлана[1]
На вокзальной площади Самарканда полно людей. Все покорно и безропотно ожидают своей очереди на билет, как ждут неудачники выигрыша по Внешнему Государственному Займу. Такой порядок заведен здесь надолго, может быть навсегда, и пассажиры привыкли к нему, никто больше не спешит к поезду, рассчитывая только на счастливый случай, на удачу. Привокзальная площадь стала для них как бы родным домом, они обжились на ней, как цыгане на новом месте. У всех развязаны дорожные узлы, раскрыты чемоданы, разобраны неприглядные пожитки, всё их добро, накопленное в результате целой жизни. Здесь же, на площади, они варят чай в жестяных чайниках, пекут ржаные лепешки на древесных углях, играют в карты или в нарды и, несмотря на пылающую жару, пьют водку стаканами. Быстро пьянея, они сразу засыпают мертвым сном.
Горячее солнце сжигает мысли и желания. Нигде не видно бодрых, жизнерадостных людей, не слышно птиц, притаившихся на голых ветках. Всех клонит ко сну. В ожидании старомодного извозчика, которые поныне не перевелись в этих местах, я с трудом преодолеваю дремоту, стоя на открытом месте. — Лошадь здесь дороже паровоза… — заговаривает со мной раздраженный пассажир, приглашая меня присесть среди дороги на его деревянный сундучок. — Да… — продолжает он, — лошадь можно съесть, а паровоз — нельзя… Не знаю, шутит ли он, или говорит правду, но извозчика всё еще нет, как будто на самом деле съели по дороге его лошадь. Скоро, однако, показывается из-за поворота разбитый экипаж, бегущий вприпрыжку по неровно вымощенной мостовой, и на нем возница-узбек, одетый в теплый стеганый халат. Толпа пассажиров, преисполненная решимости, шумно бросается к нему, но не многим удается взять с бою место. — Зачем скандал? — равнодушно говорит узбек. — Не надо скандал, не хорошо… — поучает он пассажиров и обещает к вечеру всех нас доставить в город. Наконец, кляча везет меня в красную чайхану, напоминающую снаружи средневековую развалину. Несмело вхожу я внутрь и сразу слепну. От лежащих на нарах одеял и верблюжьего войлока под ногами слышится удушливый запах разложения. Привыкнув к темноте, я начинаю различать среди наваленных одеял и подушек угрюмых узбеков со сверкающими глазами. Они сидят свернувшись, как притаившиеся зверьки, высматривающие добычу. Вертлявый мальчуган с красными больными глазами несет мне на подносе костер с дымом, из которого выглядывает обуглившийся чайник с отбитым носом, и при нем глиняная чашка-пиала. Бедность делает людей подозрительными и робкими; тайком достаю я из своего вещевого мешка припрятанный в дорогу сахар (какой диковинкой был он здесь тогда!), но добрые люди советуют мне быть осторожней. — Вы здесь человек новый, — говорит, придвинувшись ко мне, услужливый узбек в нарядном халате, надетом на голое тело. — Разве можно показывать на людях сахар, когда все здесь носят при себе острые ножи? Спрячьте! — настаивает он, проявляя ко мне странную заботу и сильно волнуясь, как будто я держал в руке не сахар, а слиток золота. Хитро усмехаясь, он шепчет мне в это время на ухо, чтобы его никто не услышал: — За такой кусок сахара, а если прибавить к нему еще осьмушку чая, вы сможете купить себе здесь самую красивую жену! Наутро я не нашел своего вещевого мешка и «доброго» узбека. Радуясь, что остался жив, я незаметно выбрался из этой красной чайханы и направился в более цивилизованную часть города, где жили советские чиновники и знатные партийцы, как это принято в колониальных странах. Вот и Средне-Азиатский университет, новоотстроенное здание, совсем голое, лишенное восточной прелести, на котором отразилось наше время; на его стенах нет даже напоминания о богатстве вкуса и красок былой мозаики, которую оставил нам древний Восток, доживающий свою многовековую жизнь на сохранившихся еще среднеазиатских постройках. — Чего вам? — встретил меня университетский сторож, прервавши мои размышления о прошлом. — Приезжий? Из самой Москвы? Значит, вы тоже восточник? Ну, тогда можете поселиться у нас. Местов здесь много — все наши аудитории пустуют; летом, кроме мышей, никого тут нет, даже поговорить нет с кем… Только спать вам на голой скамье — постелей у нас для приезжих нет… Не гостиница… Сторож, видно, на самом деле долго скучал без людей, а живая душа искала случая поговорить. — К нам, — говорит он, — приходит, другой раз, переночевать один ссыльный ученый, без руки… Его здесь все знают, может, он и вам известен? Так этот и скамейки не спрашивает, спит у порога, на голом полу, точно бездомный пес… — Не профессор ли Поливанов? — поинтересовался я. — Он самый! — подтвердил сторож. — Неужели он жив? — Жив еще, бедняга… Только лучше было бы ему не жить; такой жизни мало кто будет рад… — и он не стал продолжать о нем разговор, чтобы не терять времени. Сторож, очевидно, не мог знать, что профессор Поливанов был ученым-востоковедом с мировым именем, открывал новые пути в изучении сравнительных языков Дальнего Востока и языков забытой Океании; был он, в свое время, опасным соперником прославившегося на Ближнем Востоке английского полковника Лоуренса и исполнял самые рискованные предприятия в Абиссинии; он был китайцем среди китайцев, индусом среди индусов, арабом среди арабов, персом среди персов, и эфиопы признавали его своим. Что же случилось теперь? В чем провинился ученый перед советской властью, за что лишили его академических и гражданских прав, почему увезли его тайком из Ленинграда в неизвестность, чтобы все его забыли, чтобы угасла память о нем? Так хотел красный диктатор, этот трусливый деспот, боявшийся собственной тени. Память возвращала мне сейчас профессора Поливанова таким, каким я знал его тогда, и я не мог представить себе его другим; я припоминал дословно всё, что он говорил о прошлом, как о вечном, без которого не могло бы быть того, что есть… Прошлое, говорил он, никогда не умирает, оно передается нам по наследству, как дурная болезнь… У нас, говорил он, так мало воображения, так бедна наша мысль, так скудны наши знания, что мы постоянно и неизбежно обращаемся к прошлому, ибо будущее закрыто от нас, мы не знаем его… — Где же я могу найти профессора? Я горел нетерпением, а сторож не торопясь почесал затылок, переступил с ноги на ногу и, медленно думая, посоветовал мне искать его, лучше всего, в старом городе, где больше нищих, бродяг и калек…
Вот я снова в старом Самарканде, в котором долго царствовал хромой Тимур, из рода барласов, прозванный Тамерланом за свою хромоту; он родился в прекрасной долине Кашка-Дарья, в окрестностях зеленого города Шахрисябз, а двух днях пути на неторопливом осле от нынешнего Самарканда. Он был тюрком по рождению, притворяясь монголом, потомком Чингиз-хана, чтобы устрашать его именем страны азиатского материка и восточной Европы. При помощи азиатского вероломства, низложения и убийства своего покровителя эмира Балха Хусейна и брака на его вдове, Тимур породнился с ханским домом и получил право на титул гурган, а это было равносильно титулу падишаха. Владения его тогда уже были необъятны и неисчислимы, но тиран облюбовал для себя Самарканд; вначале он превратил город в свою крепость, а позже — в столицу, поместив захваченную им казну и богатства покоренных народов в Самаркандскую цитадель. Он любил искусство, любил астрономию, любил науку; он обращал в невольников лучших для своего времени зодчих, искусных мастеров-орнаменталистов, резчиков по дереву, каменотесов и поэтов, чтобы они прославляли его в камне, в мраморе, в гипсе, в стихах… Так, трудом невольников был воздвигнут нынешний Самарканд, который, по замыслу Тамерлана, не должен был иметь себе равного. Эти мертвые камни и мрамор, гипсовые изваяния и изразцы, которые поныне украшают площадь Регистан, могли бы рассказать многое о жизни рабов «повелителя земли», когда дети, приходя в отчаяние, проклинали своих матерей за то, что они родили их… К тому времени власть Тамерлана была беспредельной, неограниченной и неукротимой, а он всё еще боялся соперников; он хотел, чтобы вся земля принадлежала ему одному. Он говорил: «Всё пространство населенной части земли не стоит того, чтобы иметь двух царей!»… Всё повторяется, говорил профессор Поливанов, прошлое живет в настоящем… После похода в Индию, уже тяжело прихрамывая. больным, Тимур пожелал построить, на удивление всему мусульманскому миру. Самаркандскую Соборную мечеть по имени Биби-ханым; этой красавицы-мечети не было бы здесь, если бы не было всепокоряющей любви. Неукротимый тиран, которого «не могли удовлетворить все государства мира», — как гласит надпись на его могильной плите, строил ее во славу плененной им невольницы — маленькой, кроткой, покорной китаянки, которая вся принадлежала ему одному, и этого было ему слишком мало; ибо душой невольницы он овладеть не мог. Я ходил среди этих напоминаний о неутолимой любви самого могущественного тирана своего времени, среди развалин его ненасытного честолюбия и неудовлетворенных желаний, заглядывал в мавзолей Гур-эмира, где покоится его прах, тлен, ничто, и повсюду, как в старину, меня сопровождали здесь нищие, одетые в грязные рубища, кишащие насекомыми; они выпрашивали милостыню во имя Бога милостивого и милосердного. И так же, как в старину, голубая мечеть Биби-ханым, одетая в нарядную, не стареющую мозаику, отражала на себе все краски небес, изменчивые в этот предзакатный час. Она была хороша собой, ее можно было любить, как живую. И мысли о том, что всё повторяется, что прошлое продолжает жить в настоящем, не оставляли меня нигде, куда бы я ни шел. Я останавливал встречных, по преимуществу туземцев, одетых опрятно и чисто, в расшитых шелком полосатых халатах, по которым узнают здесь образованных людей, спрашивая каждого о профессоре Поливанове, которого хорошо знают в цивилизованном мире, но никто из них не знал его. — Может быть, он жил при Тамерлане? — говорили шутники. — Тамерлан очень любил писателей и ученых, когда они были ему нужны, а потом выкалывал им глаза, отрезал язык или сажал в клетку, как это он сделал даже с могущественным турецким султаном Баязетом… Заглянув в чайхану, я спросил у оборвыша со струпьями на голове и с бельмом на глазу, который вышел из темноты, точно разбойник, и поставил передо мной чайник. — Послушай, — заговорил я с ним, — не бывает ли в твоей чайхане один русский ученый, без руки? — Без руки? — оживился вдруг «разбойник». — Этого бродягу вы можете легко найти по запаху опиума… Он везде, где только слышится эта вонь… — Разве он курит опиум? — Он не только курит, он его жрет… Я оставил свой недопитый чай и пошел искать профессора по запаху опиума, очень приторного и дурманящего, как сильно пахнущие цветы. Сразу за чайханой было свалочное место. Дальше тянулся низкий забор из глины, за которым прятались абрикосовые деревья без листьев и без фруктов. Дальше видны были жилые дома, похожие на мусульманские могилы, с плоскими земляными крышами, поросшими травой. Тем временем, какие-то странные люди, одетые в лохмотья, смертельно-бледные, с возбужденными, страстными глазами спешили к своей заветной затяжке опиума, точно на любовное свидание. Я шел за ними. Они пригласили меня к костру и стали расспрашивать, почему я здесь? Я им во всем признался, и мне поверили. Тогда старый узбек, похожий на обуглившееся дерево, открыл пустой рот, посмотрел потухшими глазами на солнце и сказал с усилием: — Вы подождите, он скоро будет… — и потянулся к трубке. — Только не обижайте нас, — прибавил он погодя. — Нельзя говорить человеку плохо о том, что любит он больше жизни… Неподалеку лежал мертвый баран со снятой шкурой, совсем голый, и девочка лет девяти стояла над ним с ножом. Она легко потрошила еще теплое тело животного, вырезывая тут же куски окровавленного мяса, и сразу клала их на огонь. Все с жадностью набрасывались на мясо, в котором запеклась кровь, и разрывали его черными зубами. Далеко в горах умирало солнце, и очень скоро всех нас поглотила темнота. И тогда слышнее становился каждый шорох и звук, пропадавшие при свете. — Марду-у-ум! Люди!.. — послышался из темноты голос, как будто призывавший на помощь. Все зашевелились, уступая место учителю. Теперь я узнал его, хотя был он выбрит, как каторжник, стал даже ниже ростом, одет в рубаху с чужого плеча и босой. Пустой рукав левой руки, которую потерял он при странных обстоятельствах, не был заправлен в штаны и его относило ветром, когда профессор, услышав сладковатый запах опиума, некрасиво побежал ему навстречу. — Дайте место учителю, дайте место… — повторяли один за другим находившиеся в наркотическом сне люди. Он застенчиво сел поближе к огню, приласкал каждого добрым словом и жадно припал губами к дымящейся трубке. Глаза его блуждали, как у больного, они что-то просили, на что-то жаловались, кого-то звали, хотели сказать что-то очень важное. Мне было неловко и стыдно быть свидетелем его тайны, и я хотел незамеченным уйти от этого костра, исчезнуть, забыть всё увиденное, не знать его. Но было поздно. Блуждающий взгляд профессора остановился на мне, он узнал меня. Я был пойман им как бы с поличным, точно вор с украденной у него тайной, и мне показалось тогда, что это я, а не он, пригвожден к позорному столбу. Он не отводил от меня своего укоряющего взгляда, и неохотно отнимая трубку от своих губ, сказал мне строго, как, бывало, говорил со студентами на проверочных испытаниях: — Почему вы здесь? И горько усмехнувшись, добавил: — Я знаю, почему вы здесь! Вы пришли посмотреть на меня, как смотрят молодые люди на падшую женщину… Я молчал, пристыженный. — Что же вы не смотрите! — закричал он вдруг, выронив из руки трубку. — Смотрите на меня, любуйтесь! Ведь я сейчас голый перед вами! Почему не смеетесь надо мной? Но мне теперь все равно. Я ссыльный. Слышите, ссыльный! Чего же вам еще от меня надо? — и дрожащей рукой он снова потянулся к трубке. Все старались ему угодить, подкладывая в гаснущую трубку бережно нарезанные кружки вязкого опиума, раздували огонь и предлагали ему сочащееся кровью мясо. Отстраняя мясо, профессор снова потянулся к трубке, и не отводя от меня укоряющего взгляда, обратился ко мне: — Помните, я учил вас вечному, постоянно повторяющемуся, никогда не умирающему, всегда живущему, но его уже больше нет. К чёрту прошлое! К чёрту будущее! Ничего не было и ничего не будет. Есть только настоящее, есть только то, что есть! С трудом приподнимаясь с земли, как умирающий больной со своего смертного одра, профессор закричал каким-то плачущим голосом отчаяния: — Оставьте меня! И в его блуждающих глазах были видны слезы.