Via Baltica (сборник) - Юргис Кунчинас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В прежние годы венерик или пропойца завершал свои дни в безысходной тоске, в одиночестве, он горько пенял на судьбу и заливал тоску водкой или одеколоном. Тогда как туберкулезник (если умел вертеться) гибель встречал как весну: горячо любимый и любящий, в окружении поклонниц. Художник, священник, парламентарий – они не скупились на пожелания и инструкции остающимся жить: это был долг любого грамотного чахоточного. Партийным и государственным деятелям директивно предписывали стреляться – наверное, нет нужды комментировать, какое государство и партия имеются тут в виду? В разгар послевоенной смуты они сами просились на опаснейшие участки (создание колхозов, выборы в лесных деревнях), и в ходе задания, если что, на курок нажимал идейный товарищ по убеждениям. Многие перед смертью вступали в ВКП(б), а позднее – в КПСС. И в этом нет ничего достойного осуждения – такие заботились не только о собственном посмертном величии, но также о близких, о благе своих потомков, которым когда-нибудь тоже придется вступать в комсомол, делать карьеру и стажироваться за рубежом. Дед с героической биографией всегда пригодится. Дед-коммунист намного ценнее, чем дед – деревенский староста при нацистах или – при буржуазной республике – дед-ополченец, дед-адвокат и т. д. Что уже говорить о деде – зеленом брате!
Никакой архивный рентгеновский снимок этого не покажет. Там заметны лишь затемнения, пятна, каверны, всякие роковые меты, причем неважно, кто обладатель легких – лейтенант КГБ или затравленный послевоенный учитель, пославший в лес половину класса. Именно в этом сила науки по сравнению с вонью политики. Но и науке – даже самой невинной – непросто достичь объективности. Специалист превратит в политику даже латынь. Не говоря уже об истории, физике и географии. И пусть коммунисты вполне справедливо постановили, что вся мировая наука – детище жидомасонов, они создали собственную науку, не в силах без нее обойтись. Но все же не сельским хозяйством и фигурным катанием была озабочена партия, когда привлекала в свои ряды и евреев, и псевдомасонов. Как бы там ни было, у науки есть странное качество – неуклонно шагать вперед, она без этого не могла даже в период хмурого Средневековья. Во времена Джугашвили. Наука тем-то и уникальна, что никогда не знаешь, чего от нее дождешься. Всегда у нее в запасе шутка, как правило, злая. Выдав нечто сугубо ценное, она сама объявляет (или это само становится очевидно), что замечательное открытие обладает множеством негативных, просто жутких особенностей. Примеров этому уйма. Так случалось во все эпохи, не исключение Древний Рим и преувеличенно гуманное Возрождение. Целебные снадобья, краски, гвозди, консерванты, резиновые калоши, не говоря уже о других феноменах грозной химической мысли, превращались и превращаются в источник болезней и бедствий. Я не стану упоминать здесь синтетику, телевидение, телетайп, стимуляторы роста для птиц и людей, допинг и уйму других открытий, снискавших величие. Химия хуже всех! Я недавно услышал, что в Америке доказали, будто все наши мысли (о женщинах тоже) есть результат химической – правда, сложной – реакции, протекающей в морщинистых недрах коры головного мозга. Я искренне ужаснулся и постарался полдня ни о чем не думать. Но все-таки думал! Вот что такое химия. Подозревая, что данный трактат тоже, скорее всего, имеет химическое происхождение, я могу облегченно вздохнуть и всю ответственность за ошибки, убожество стиля, шероховатости, метания между политикой и чахоткой, эротикой и военным делом возложить на химию. Тут дело не в Менделееве и даже не в хитрожопых американцах, ясно одно: все эти ботаники – либо евреи, либо масоны.
Rontgen был немец (фамилия редкая), поэтому, видимо, не еврей. Вряд ли нацист. Нет сведений, будто он обожал Вагнера (как Гитлер и Ленин). Он, сам того не ведая, открыл дорогу ядерному оружию и стал первым физиком, получившим Нобелевскую премию. Обратите внимание: Нобель и Rontgen. Швед и немец. Никаких жидов и масонов. Два европейца. Один изобрел динамит, другой – чудодейственные лучи. Они не дружили, даже знакомы не были. Швеция и динамит – в голове не умещается! Триста лет без войны – и такая игрушка в подарок. Что ему премия? Несвоевременный реверанс.
A Wilhelm Konrad Rontgen получил Нобелевскую премию. Человек с благородным лицом, я видел его снимок (не рентгеновский). Подлинный гуманист. С другой стороны: кто обвиняет китайцев в том, что они когда-то придумали порох? Любой задрипанный хунвейбин ответит: мы и бумагу придумали! Чего бы стоил без этого изобретения самый удобный клозет? Ничего.
Литовцы тут ни при чем. Они во все времена старательно болели чахоткой. Конечно, болели также и корью, краснухой, скарлатиной, ангиной, чумой, оспой, проказой, падучей, шизофренией, сифилисом, чесоткой, гриппом, пародонтозом, но чахотке были верны всегда и сегодня не в состоянии от нее избавиться.
Однако по части этих ужасных открытий литовцы кристально чисты. Пустячок, а приятно. Смело умываем руки и ноги – ничего общего ни с Rontgenом, ни с Нобелем. В дальнейшем мы можем сколько угодно спорить о литовском происхождении Александра Македонского, Ивана Грозного, Адама Мицкевича, Достоевского, Толстого, Пилсудского, боксера Sharkey и даже Римского папы, но Rontgenа и Нобеля оставим на совести немцев и шведов.
2
Ибо есть лишь одно великое действо —
проникновение в самого себя, и тогда отступают
время, пространство, даже всесилие разума.
Генри Миллер. «Тропик Козерога»Летом 1968-го я, по сути, ничем не отличался от сверстников: по мере сил избегал всякой ответственности. Инстинкт самосохранения, надо сказать, был довольно могуч, его и трусостью не назовешь. Я избегал ответственности, поэтому очень быстро и цепко отмечал чужие пороки и недостатки – прежде всего боязнь этой самой ответственности. Едва завершилась весенняя сессия в университете, я был отправлен в пионерлагерь недалеко от границы с Народной Польшей и там назначен старшим вожатым отряда, т. е. начальником. Не по душе пришлись мне мои пионеры – дерзкие недоросли из Каунаса, Капсукаса и Алитуса [19] , местностей излишне амбициозных, отмеченных провинциальной заносчивостью. Мальчики – практически все – плавали плохо, а озеро располагалось почти на территории лагеря, который, в свою очередь, помещался в здании средней школы. В летние каникулы она все равно пустовала. Лето выдалось теплое, дети, естественно, как очумелые лезли к воде, а начальник (седоватый любитель нимфеток), преподаватель истории и физкультуры, не уставал повторять:
– Если утопнут – в ответе ты, а потом уже я!
За это я ненавидел своих подопечных. Природа была прекрасна. Хотелось побродить в одиночестве, посидеть на веслах и выпить пива, развеяться после города, а на мне лежала ответственность за двадцать с хвостиком детских жизней. Возле школы озерное дно сразу ныряло вниз: два метра – и уже с головой, а дальше зеленая, непрозрачная глубина. Лягушатник желтел где-то за километр, на другом берегу. Начальник – он всегда казался чуть-чуть поддавшим, хотя поддавшим бывал не всегда, просто лицо у него такое – любил рассказывать, как его институтский товарищ сидел как-то с книгой в лодке, привязанной к берегу, но все же свалился в воду и утонул. Это, правда, было другое озеро, но все-таки! Какие стихи сочинял, сколько девок по нему умирало! А другой приятель захлебнулся еще глупее: ноги на суше, морда в воде; этот, бедняга, сам виноват – перебрал. Хотя и плавал как щука. Теперь бы я плюнул на все эти разговоры, а тогда серьезно переживал и с глупым усердием гонял ребят от воды; за это меня ненавидели все, кроме одного каунасца, который даже не приближался к озеру и никогда не ходил босой, – так эти проказники ненавидели и его, его даже больше! Сам я ужасно любил купаться, плавать, грести – вырос я у воды, и мне ее всюду недоставало, особенно в городе. Поэтому я вставал до горна, успевал понырять и поплавать, и на завтрак мчался бодрым и отдохнувшим от невыносимой ответственности.
Однажды утром, пасмурным и прохладным, я побежал купаться и возле лодок увидел: из воды выходит Люция, прошлогодняя выпускница кафедры русского языка, года на три-четыре старше меня, сухая, как можжевельник, и плоская, как голыш. Все равно она женщина, в этом я как-то не сомневался, хотя скрывать ей в общем-то было нечего. При виде меня она вполне натурально изобразила смущение, даже испуг, бесстыдно оскалилась до ушей, напоминавших локаторы, и, как золотая рыбка, унырнула обратно в пучину. Золотая, ибо волосы у Люции светились издалека, светились вроде сухой можжевеловой хвои. Про себя я давно ее называл ее Можжевелкой.
Люцию все узнавали за километр из-за этих коротких, жестких, красных волос. Мы иногда перебрасывались словом-другим на служебные темы – Люция тоже была вожатой отряда, руководила старшими девочками. Она старалась быть независимой и держалась всезнайкой. Теперь, отмахав чуть не до середины озера, она развернулась, приплыла обратно, вцепилась в уключину и, тяжело дыша, принялась объяснять, что тут ее место, что она не потерпит, да есть ли во мне хоть капля стыда, а после велела мне отвернуться и даже закрыть лицо ладонями. Я отвернулся, но вторую часть повеления не стал выполнять – тихо смеялся, и все. Тогда у меня была глупая мода: старательно избегать всех, кто хоть немного старше, особенно женский пол. Люция быстро впрыгнула в свой пестренький сарафан, а я рухнул в воду и рванул почти до другого берега, а когда возвратился, Люция сидела в лодке, курила и щурилась: наблюдала за мной. Волосы у нее еще были мокрые, но все равно очень красные. Я почему-то подумал: они, наверное, светятся в темноте. Я уселся в лодке против нее и, в свою очередь, тоже закурил. У нее были мерзкие босоножки, и сарафан этот русский тоже. Что поделать, русистка. Будь она мужиком, наверняка бы носила толстовку, вдруг осенило меня. Я курил и сам исподлобья тоже следил за ней. Мы впервые столкнулись один на один. Я стеснялся заговорить – до того смышленым было ее прелестное личико. Тю, а когда она сидит в лодке на твердой скамье, у нее образуется даже какая-то попка! В лагере знали девиз Люции, который годился для вышивки на гербе, если бы таковой имелся: «Замуж не выйду и никогда никому не буду рабыней!» Красиво. Сваты, трепещите! Ладно. Меня тогда занимали практикантки из ближней учительской семинарии, тогда уже получившей звание педучилища. Те не выказывали пристрастия к педагогическим и прочим поэмам, вели себя вполне дружелюбно и вечно хихикали. Некоторые из них были атлетически сложены и управлялись с детьми без особого труда. Я им завидовал, в этом смысле они работали по призванию. Люция, как бы она ни была умна и принципиальна, со своими подростками ладила плохо, слишком любила приказывать: «Пойди! Принеси! Подай! Не забудь!» Эти провинциалочки почти в открытую измывались над ней. А она с выпученными глазами носилась по берегу в поисках Дайвы, девчонки из Каунаса (та на кого-то обиделась и забралась в пустую котельную, летом туда никто не заглядывал). Уже через полчаса Дайву искал весь лагерь, даже начальник, который истошными криками понукал Люцию: «Ответишь! Ох, ответишь!» Я ненароком засунул голову в этот полуподвал и, увидев два горящих глаза, негромко позвал: «Иди, иди, все в порядке, не бойся!» Вывел девчонку за руку на свет божий. Люция тогда при всех бросилась мне на шею, но сразу же отскочила, точно ошпаренная: нарушила собственный принцип. Девчонку она, конечно, поколотила бы, но ту уже утешала старенькая учительница из бывших. Все расслабились. Начальник уселся в лодку с мозолистой практиканткой и отчалил инспектировать сети, детишки играли в вышибалы, старшие лениво забрасывали в корзину выцветший мяч, а потом все собрались в столовой на полдник.